Татьянин день - Татьяна Окуневская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скоро рассвет. Голову раздирают мысли, из кабинета доносится храп Бориса… где я… что со мной происходит… Как я жива… Как жить дальше… Какой же Борис на самом деле… Из-за его скрытности я часто узнаю о нем последней и часто от других… Эта новая вспышка высветила холод… жестокость… я для него открыта… вся… во всем… он знает даже о моих изменах, знает потому, что я тогда не бываю с ним близка…
Ужасная статья о Трумэне — о ней я тоже узнала последней, а ведь я удивилась, обрадовалась, увидя Бориса за письменным столом! А через несколько дней встречаю у театра знакомых, которые как-то странно, отчужденно здороваются со мной и, не останавливаясь, проходят дальше, а в театре со мной и здороваются, и ведут себя так, как будто я заболела проказой… Сажусь к Юрке в машину.
— Татьяна Кирилловна, ну как же вы! Вы! Могли это допустить!..
— Что, Юрка, дорогой мой ребенок?
— Как что?! Вы ничего не знаете?! Ах, вы же не читаете газет!
Юрка захлебнулся от волнения.
— Да сегодня же в газете статья Бориса Леонтьевича о президенте Трумэне «Мальчик на побегушках»! И объяснять дальше ничего не надо! Достаточно названия!
Мы чуть не въехали в столб.
— До чего же статья гнусная, подметная, наемная!
У меня в руках «Литературная газета».
— Как же Борис Леонтьевич мог! Я ведь его уважал!
Врываюсь в дом! Тишина. Значит, еще не прочли. Бориса нет. Ядя смотрит вопросительно, знаю я или нет.
— Значит, ты знала о статье, почему же ты мне ничего не сказала, ведь возможно было ее предупредить, вплоть до развода!
— Не смеши! Борису ночью позвонили из ЦК, что же ты думаешь, что он выбрал бы тебя вместо ЦК.
— Зайцу скажи, что я срочно вылетела на гастроли, потом я ей сама все объясню.
Взяла у Мамы ключи от Калужской и уехала к тете Тоне в чем была. Борис примчался ночью, разбудил соседей, кричал, доказывал, плакал.
Я же не могу бросить свою Маму, своего Зайца, опять я сгоряча, как Папа, бросилась в омут. Приехали домой под утро: я — приниженная, Борис торжествующий. Ядя и Борис иногда кажутся мне пиявками, которых я не могу оторвать от себя.
А дальше началась не приниженность, а униженность, позор: при нашем появлении на приемах люди не просто нас не замечают, а откровенно, демонстративно отворачиваются. Я решилась подойти к Зое и спросить, в чем дело, ее морской офицер кое-как объяснил по-русски, что все европейские газеты пишут о Борисе, а в Америке была демонстрация и несли изображение Бориса с надписью: «Поджигатель войны номер три!» Такая честь: Гитлер, Сталин, Борис! Я быстро зашагала с приема и сказала Борису: «Кто бы мне ни приказывал, ни на какие приемы я больше не пойду».
Вскоре Америка вручила ноту протеста по поводу статьи, на которую последовал ответ: «„Литературная газета“ — не правительственная, и поэтому правительство не отвечает за мнение писателя» — вот почему статья была напечатана не в Борисовой «Правде», а в «Литературной газете».
Зачем я Борису?! Я вижу, как на приемах он, пропуская меня вперед, наблюдает за эффектом, который я произвожу! Он даже стал интересоваться туалетом, в котором я собираюсь на прием… ловлю себя на том, что у меня после его «вспышек» все чаще и чаще появляется неприязнь, раздражают его «шажки», его речь, когда он выпивает, его лепет понять можно с трудом, и я как-то сорвалась, правда, с улыбкой сказав, чтобы он говорил медленнее и внятнее, потому что его «тюрлюпупу» понять трудно… Радость от его поступков почти уже не приходит — теперь, когда появилось много денег, они с Костей стали облагодетельствовать бедных литераторов — это ведь не от человеческой доброты, а так, с «барского стола», получается как-то стыдно. Настоящих друзей у них нет, да и просто приятелей тоже мало… а может быть, они не бывают у нас, а где-то там, где Борис иногда пропадает с утра до ночи… У больших писателей, которые у нас изредка и единожды появляются, к Борису какое-то снисходительно терпимое отношение… а в общем, все хорошо… что тогда со мной… я просто заевшаяся дрянь… неблагодарная… почему у меня все не так, как у людей… Я знаю женщин, которым все равно, какие у них мужья, любовники, они прощают все за минуты наслаждения… почему же я такой урод, почему же я не могу прощать Борису… Но ведь человеческие отношения так создать невозможно! Невозможно полюбить человека с пустой, ничтожной сущностью… а сейчас его и Костю выдвигают в депутаты… что же, так и жить, как «эти» на приемах… говорят, глупо искать черную кошку в темной комнате… а что я ищу?.. а если кошки в этой комнате вообще нет… Ольга! Где моя Ольга!.. С ней все становится яснее, выносимее…
Ее в дом привел Борис, он часто так делает, если люди хотят со мной познакомиться, а я при этом чувствую себя отвратительно, зажимаюсь, становлюсь препротивной и ничего не могу с собой поделать. Ольга не стала говорить, что она счастлива стоять рядом со мной, что я великая артистка, а вперилась молча в меня глазами — это длилось вечность — и заявила:
— Ничего! И там и здесь такая же, как я и представляла.
Ну и все! Ну и прекрасно! Ну и скорей к столу!
И никогда больше на эту тему она не говорила, и ко мне на землю сошел Друг, к сожалению, живущий в Ленинграде.
С ней можно говорить обо всем, ей можно сказать все, как в юности моей Тосе. Она моя душа. Она оказалась той самой знаменитой поэтессой Берггольц, о которой я знала, слышала: она всю оставшуюся в веках ленинградскую блокаду не покинула город, несмотря на настояния, работала на радио, там же и спала и жила одним дыханием со всем народом, денно и нощно выступая со стихами, с речами. Для меня она человек, гражданин.
Маленькая, женственная, совсем светлая, в нашей полосе такие некрашеные блондинки попадаются редко, чухна, северянка, лицо доброе, интересная, похожа на изящную статуэтку, в душе ломкая, хрупкая, все понимающая, все видящая, с прекрасным именем Ольга, я теперь придаю большое значение именам. Она была арестована в тридцать седьмом, но в лагерь не попала, а избитая, в полубессознательном состоянии была выброшена в каком-то дворе. Теперь я все знаю о тюрьмах в нашей стране и об их знаменитой Лиговке, не уступающей нашей Лубянке.
40
Таких длинных комнат не бывает. Еще и конусом. Дверь за тридевять земель… Борис… Ядя… Заяц… Еще кто-то в белом халате… Теперь они огромные над моим лицом. Целуют. Как это они так быстро проскочили такую длинную комнату? В белом халате симпатичный приветливый старый мужчина:
— Ну что, еще поживем?
Пытаюсь улыбнуться.
Вот и оказалась второй раз в Кремлевке. Я не захотела рожать ребенка от Бориса, аборты запрещены, Ядя нашла подпольного врача, и вот я здесь еле-еле, но спасли. Но спасли же!!! Ура!!!
Во время операции мне причудилось, что родился мальчик в сапогах, в косоворотке и с партийным билетом. А если девочка… А этот человек в белом халате — мой доктор Корчагин, спасший меня. До чего же он красивый, как Собольщиков-Самарин, седой, гордый, благородный, умный, мягкий, совсем старый, из предыдущего века, похож на Идена, на виолончелиста, почему я не родилась в одно время с этим доктором, я бы его любила вечно.
Начала поправляться, и опять наползло неприятие чего-то… рассказала обо все своему доктору, и как только я встала на ноги, он повел меня к лучшему психиатру, сказав, что он уверен в ее квалификации, потому что иначе еврейку здесь, в Кремлевке, не держали бы, что вообще-то в Кремлевке врачи или уж действительно с талантом, «им» ведь самим тоже надо лечиться, или уж с чистейшей политико-классовой принадлежностью. Вхожу. Пожилая, холодная безразличным тоном, изображающим угодливость, расспрашивает, что меня мучит, тревожит… Смотрю в ее глаза — они мимо меня, читаю в них: «Что с жиру бесишься?» Встала и ушла в палату, излила все своему доктору, он все понял, утешил и сказал, что в стране происходит что-то странное и это заметнее именно здесь, в Кремлевке, куда «они» приносят всю свою гниль.
Жены их еще невыносимее, чем они сами. Это даже не гниль, это «Театр Фарса»: на крестьянскую девку надели корону и царские одежды, не изменив выражения лица. Они часами в чернобурых накидках поверх халатов, в полном макияже, как для бала, «болтают» в холле — слушать их невозможно. Добрая половина из них здорова, они из больницы устроили «светское» развлечение, тем более что кормят здесь, как в ресторане «Националь». Есть же лица и некрасивые, но в них мысль, обаяние и от них нельзя оторваться, в эти же лица, даже красивые, смотреть не хочется, столько в них всякой дряни.
И нет бы только наблюдать за ними — они ведь подстерегают меня у двери палаты, они хотят влезть в душу, они хотят общения со мной, для них престижно общение с людьми искусства. Кончится тем, что я самую назойливую укушу.
А что же я? Какая-то особенная? Почему я не могу общаться с ними? Ведь все наши знаменитости общаются, ездят к ним на дачи, даже дружат? Что же они не видят, кто эти люди? Почему хвалят их взахлеб? Из-за благ, которыми их ублажают? А может быть, это и есть классовое общество? А как же тогда быть с бесклассовым? Ах Папа! Папочка! Ты же мог рассказать мне и про это.