Барчуки. Картины прошлого - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме них, сидел ещё тут высокий и широкий старик богатырского складу, с чёрными умными глазами под седою бородою, старик ещё до сих пор красивый и бодрый. Это был старый хозяин двора, давно уже сдавший всё на руки сыну, чтоб хоть под старость наслаждаться покоем и бездельем, которых он не видал многие десятки лет. Мы его вспомнили сейчас же, потому что не раз останавливались в Субботине и всегда заслушивались его рассказов о муромских лесах, орловских разбойниках и разных других историй, случавшихся с ним во время его многолетнего извозничества по разным губерниям России. Все проезжие любили его за эти рассказы, поэтому его всегда можно было увидеть с ними за самоваром или за графинчиком водки. Старик был умный, острый и говорил хорошо. Оттого сидел он и теперь рядом с синей сибиркой, одетый в полушубок, несмотря на духоту комнаты, и далеко протягивал свои отслужившие ноги, вечно обутые в валеные коты. Пот прошиб и его после полдюжины чашек, так что он начинал уже слегка поохивать.
Были ещё в избе две бабы с прялками: корявая старуха в пёстром сборнике, и другая полная, белая, в щегольской красной повязочке, в пышной миткалевой рубашке и китайчатом сарафане; колесо прялки кружилось у ней как полоумное, нога так и ходила ходенем, между тем как старуха совсем почти задремала, сидя в своём запечье, и едва шевеля костлявою ногою. Работница, топившая печь, поджав под себя ноги, то и дело пригребала кучи соломы и целыми охапками совала её в огненный зев печи, из которого начинал тогда валить густой белый дым. Комната на несколько мгновений погружалась почти во мрак, но только для того, чтоб сейчас же опять зардеться красивым заревом, когда задавленный огонь, собравшись с силами, охватывал вдруг с треском всю новую свою добычу и летел яркими ползучими языками и тучею раскалённых искр вверх облаками через чёрные стены трубы. Печь топилась так жарко, что в противоположном углу под образами едва можно было усидеть, а между тем на самой печи спали русские люди, потому что свешивались оттуда и лапти, и сапоги, и голые ноги, а подчас слышны были глубокие вздохи, полусонное ворчанье и мерный дружный храп. От угольной образницы их фольговых икон, оттенённых полотенцем и украшенных завядшими цветами, сухими розгами вербы, жёлтыми восковыми свечками, шли по обеим стенам длинные несимметрические ряды других образов и духовных картин, в параллель которым неизвестно с какой эстетической целью тоже на манер картин приклеены были небольшие куски разноцветных обоев. Большая часть образов была писана на дереве, теми же самыми красками и с тем же самым искусством, какими разрисовываются к светлому празднику мужицкие писанки; угодники глядели с них настоящими великомучениками, потому что суздальская кисть, не сдерживаемая никакими анатомическими условиями, предавалась необузданной фантазии в распределении органов тела.
В «Нечаянной радости», например, плечи грешника выросли выше его головы, которую каким-то образом художник укрепил посреди груди; у «Скорбящей Божьей Матери» рот находился как раз под левым глазом, оставив незанятым своё настоящее место, ну и тому подобное. На больших бумажных листах изображался «Горний Иерусалим» с двенадцатью воротами из камений самоцветных, избиение младенцев, где весь воздух наполнен летающими головами, и притча о богатом грешнике; последняя притча была снабжена очень поучительною надписью во вкусе Конфуция: «Страшись, смертный, разгневить Того, Кто над тобою, не надейся на то, что пред тобою (нарисован весьма тощий мешочек с деньгами), не уйдёшь от того, кто за тобою (стоит скелет с косой), и не минешь того, что под тобою (конечно, земли). Кто любит истину, кто правду свято чтит, тому и смерть не досадит». Я давно знал на память это поэтическое размышление суздальского художника, но со всем тем всякий раз прочитывал его заново.
— Откуда это вы, господчики, едете? — спросил нас наконец купец в синей сибирке, долго и пристально разглядывавший и нас, и Аполлона.
— Мы едем из Харькова в свою деревню, — отвечали мы, несколько приподымаясь из соломы.
— Так-с, — серьёзно согласился купец. — В обученье небось находитесь?
— Да, мы гимназисты, в гимназии учимся.
— Гм… В гимназии… — синяя сибирка задумалась, и по-видимому, недоумевала.
— Небось это, Иван Николаич, всё одно, что семинария, али пониже будет? — осведомился молоденький купчик, с верою глядя в невозмутимые глаза своего патрона.
— Ну да, известно, одно почти и то же; значит, господская только семинария, а ученье всё одно, — догматически объяснил Иван Николаич и, обратившись опять к нам, прибавил с какой-то глупо покровительственной усмешкой: — Поди больно вас учителя лозами-то посекают? В строгости небось содержат?
— Нас никто не смеет сечь, — солгали мы, обидевшись до глубины души и враждебно косясь на нескромного, чересчур уж любопытного собеседника. — Мы дворяне, а дворян не секут.
Однако, несмотря на эту чопорную реплику, нам сделалось очень стыдно и перед купцом, и перед седым дедом, и перед работницей, топившей печь, и перед всей честной компанией, нисколько не думавшей скрывать своего весёлого смеха. Купец между тем продолжал прежним тоном, как будто на потеху публики.
— Ну уж школяру без лозанов быть нельзя, там уж на дворянство-то, пожалуй, что и не посмотрят, а спустят тебе штанишки да и отстрекочут молоденьким березняком: учись, значит. Бывали и мы в ученье, науку-то эту сами всю превзошли, таить нечего: больно, подлецы, дерут.
Последние слова он произнёс серьезно и даже с заметным чувством. Видно было, что прошлая наука предстала его умственным очам во всей своей погибельной грозе. Молча, затая в душе оскорблённое самолюбие, даже с презрительными улыбками озирали мы своего грубого поносителя. К счастью нашему, молодой парень оказался гораздо сострадательнее его. Он тоже долго смотрел на нас, и наконец проговорил с большою жалостью:
— Что же это, Иван Николаич, ведь это небось ученье их так заморило да засушило. Ведь вот подумаешь — тяжёлого ничего не подымают, работы тяжёлой никакой не имеют, а гляньте-ка — худоба-то какая, жаль ведь!
Мы очень обрадовались случаю погеройствовать своими учёными трудами перед публикой, сейчас только бывшей свидетелем нашего унижения, хотя и вместе с тем несколько огорчало бесцеремонное поведение молодого купчика, говорившего об нас с другим как об какой-то посторонней вещи, подлежащей его наблюдению.
— Ученье-то немножко потяжелее вашей работы, — сказали мы, подсмеиваясь и стараясь окончательно оправиться. — Работать-то всякий сумеет, а вот вы бы попробовали выучить по экзамену географию, да всеобщую историю, да катехизис, да алгебру, да геометрию, да ещё много других книг, так вы бы пуще нас похудели… А жиру-то мы и после наберём.
Этот решительный аргумент, и особенно пропасть непонятных слов, произнесённых с изумительной смелостью, без запинки, одним духом, просто поставили в тупик всё собрание. Даже Иван Николаич, кажется, вдруг осознал, что мы более его самого исполнены важной премудрости, и почувствовал к нам гораздо больше уважения.
— Известно, наука не всякому даётся, — серьёзно заметил он, — а как Бог, выходит, определит. Овому талант, сказано, овому другой; оно вот вы и малолетны, положим, а всё больше мужика простого знаете, значит, как что чему быть надлежит, и как, значит, по всей подселенной вещь всякая происходит… Одно слово, нельзя вас с мужиком необразованным сменить. Оттого и худит наука человека.
После слов Ивана Николаича все поглядели на нас с некоторым почтением.
— Должно, это оттого она худит, что пища, чай, лёгкая даётся, — вмешался старый хозяин. — В ученье, небось, не вволю есть-то дают, а в меру?
По-видимому, в понятиях старика между мерой и волей должна была существовать глубокая, неизмеримая бездна.
— Нет, дед, вволю, вволю, — смеясь, отвечали мы, начиная чувствовать, что наши слушатели стоят ниже нас; чтобы произвести на них ещё больший эффект, мы даже поговорили друг с другом по-французски. Камень попал прямо в цель, и наше положение среди присутствующих, до сих пор несколько униженное и неловкое, мало-помалу перешло в первенствующее. К нам часто стали обращаться за различными сведениями и объяснениями, через что мы сделались гораздо бойчее и стали всё разрешать уже очень диктаторским тоном.
— Вот вы по чужому языку выучились говорить, — сказал молодой купчик, которого любопытство мы, кажется, сильно затронули. — А чай супротив нашего русского и совсем уж нигде нету?
— Да, наш язык хороший, мягкий, — важно подтвердил Иван Николаич голосом, не допускавшим ни возражений, ни сомненья.
Немножко все помолчали.
— А слышали вы, Иван Николаич, — снова начал парень: — Вот сказывают, машина у нас будет ходить?