Подземные ручьи (сборник) - Михаил Кузмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Лежит, ведь теперь только начало марта. Тает, но лежит.
Родион вдруг поднялся, причем показался очень высоким, и громко сказал:
— Это я должен был лежать застреленным на талом снегу, а не он. За меня… понимаете… о Боже… Он вместо меня убит!
И Миусов громко заплакал, вдруг сев на ковер.
Доктор нашел положение больного опасным, но не безнадежным. Он давал наставления и распоряжения Ольге Семеновне, будто она никогда не была его женой. Может быть, он потому обращался к ней, что к Родиону Павловичу, по-видимому, было бесполезно адресоваться. Он как опустился, плача, на ковер, так в этом положении и оставался.
Только выйдя в переднюю проводить мужа, Верейская молвила, улыбнувшись: — Вот при каких обстоятельствах довелось нам встретиться, Ларион Дмитриевич.
Доктор внимательно на нее посмотрел и ответил как-то загадочно:
— Может быть, это не последняя наша с вами встреча, и я думаю, что мы свидимся при еще более странной обстановке.
Едва ли Ольга Семеновна могла что-нибудь понять в словах мужа, но на всякий случай она улыбнулась еще раз и, крепко пожав ему руку, сказала:
— Спасибо, Ларион Дмитриевич. А он, значит, останется в живых?
— Вероятно. Я почти ручаюсь.
— Останется! Останется! Слава Богу! — раздался за их спинами чей-то восторженный голос, и, обернувшись, они увидели двух просто одетых женщин, проникших, очевидно, через кухню, куда уже вернулась служанка. Одна была высокая, полная блондинка, другая маленькая, с перекошенным слегка лицом. Высокая быстро подошла к доктору и, схватя его за рукав пальто, твердила:
— Он будет жить? Родион Павлович будет жить?
— Мы с вами встречались, по-моему, — произнес Верейский, освобождая пальто.
— Да и я с вами знакома, — добавила Ольга Семеновна, вглядываясь в круглое лицо посетительницы, которая не переставала повторять:
— Так Родион Павлович останется в живых?
— Родион Павлович жив и невредим, и с ним ничего не случилось. Другой человек ранен, — ответил наконец доктор.
— Слава Богу, слава Богу! — говорила Валентина, плача и смеясь.
— Безумная, да ведь твой брат едва не был убит! — сказала Верейская громко, чтобы заставить опомниться девушку, но та, не переставая плакать и смеяться, повторяла:
— Слава Богу! да, да… мой брат Павлуша! Слава Богу! Ольга Семеновна пожала плечами и пошла в залу.
Глава одиннадцатая
Родион Павлович между тем пересел в кресло, но все время молчал, не отрывая глаз от дивана, на котором лежал Павел. Он будто не замечал, как хлопотали вокруг лежащего, как приезжал доктор, как пришли Валентина с Устиньей. Валентина, кинув взгляд на брата, бросилась к Миусову, но, не доходя шагов двух, остановилась, сложив руки на груди, и зашептала, словно молитву:
— Жив, жив Родион Павлович. Слава тебе, Господи!
Устинья тихонько толкнула Верейскую и, указывая глазами на Валентину, проговорила вполголоса:
— Что любовь-то делает! ужасно!
— Любовь делает чудеса! — вдруг раздался чей-то голос с порога. Обе женщины обернулись, но не узнали вошедшей. Даже если б они и видели прежде Любу, они бы ее не признали в этой барышне, которая шла, шатаясь, осторожно, но шла своими ногами.
Приостановившись на пороге, она еще быстрее пошла, будто ее гнал ветер, прямо к дивану, где лежал Павел, опустилась на колени и прямо в ухо лежавшему сказала:
— Павлуша, я хожу. Ты скоро откроешь глаза и увидишь это. Ты будешь жить, ты будешь жить!
Все были так поражены этим явлением, что почти не заметили, как вслед за Любой показалась невысокая фигура Матвея Петровича Миусова с радостным и растерянным лицом, который, поклонившись с порога всей компании, подошел мимо Валентины прямо к бесчувственному Родиону Павловичу, пожал тому руку и начал говорить, не замечая, что едва ли кто-нибудь его слушал. Его сбивчивая словоохотливость уже показывала, в какой степени возбужденья он находился. Несмотря на то, что в комнате было довольно прохладно, Матвей Петрович поминутно отирал пот большим цветным платком, которым сейчас же затем неумело обмахивался, будто флагом. Люба молча целовала руку Павлу, все другие тоже безмолвствовали, так что речь гостя раздавалась так, будто в комнате, кроме него, никого не было.
— Дела-то какие! Подумайте, Родион Павлович! Сколько лет возил я Любочку по докторам, ничего не помогало. А тут: раз, два — и готово дело. Вы меня простите великодушно, что я так не скрываю своей радости, когда у вас в доме такое несчастье. Ведь Павлуша и нам не чужой. Но что поделаете: я — отец. Скажу вам больше, я до сих пор, до самой той минуты, когда Люба закричала, не понимал, что значит быть отцом. Не чувствовал… Жалел, скорбел, но не чувствовал, а теперь до слез почувствовал… Я сводил счета в кабинете, Люба в соседней комнате сидела; вдруг слышу, кричит, так, знаете, кричит, как при падучей кричат, не своим голосом, каким-то звериным, но будто это-то и есть самый наш настоящий голос, только мы его никогда не подаем. Вхожу… вижу, стоит она дыбком у креслица, шатается, плед — у ног, и говорит: «Скорей, скорей, папа, идем! Павлуше худо!» Как я в первую минуту не сообразил, что чудо произошло, то я только шибко испугался, как бы она не свалилась. А она старается плед от ног отбросить, на меня не смотрит, руки распростерла и все повторяет: «Скорей, скорей, папа, а то мы опоздаем, и большое несчастье может произойти». Я плед убрал и не удержался, ножки ее бедные поцеловал. А ей все не терпится; раз шагнула, два — и пошла, пошла. Только тогда я уразумел, бросился в угол к иконам, повалился на колени, воплю: «Слава тебе, Господи», а она дошла до середины зала и остановилась, боится дальше идти. Сама кричит все время: «Папа, да где же ты? Господи, нужно торопиться: посылай скорей за извозчиком!» Так я был расстроен и восторжен, что, кажется, попроси в ту минуту кто угодно у меня хоть пятьсот рублей, дал бы без всякой расписки! До чего человек может восхититься! Хорошо, что никого не случилось, а то бы после волосы на себе рвал. Да знаете ли что? я бы, пожалуй, и после не раскаивался в том, что сделал бы в ту минуту…
Матвей Петрович умолк среди общего молчания.
Родион Павлович, к которому тот все время обращался, не подавал никаких признаков не только какого-либо внимания, но даже просто того, что он слышит то, что ему говорят.
Наконец раздался голос Любы. Она начала шепотом, с половины фразы, так что можно было подумать, что она все время что-то про себя говорила и только теперь услышали ее:
— Что теперь я буду делать? моя злоба сломлена, а доброй я еще не научилась быть, я просто лишена той силы, которая у меня была… Так пасть! Боже… Я была калекой и считала себя неуязвимой для той любви, которую так свысока презирала. Теперь я знаю, открыл мне Господь мою слабость, мою немощь и вернул здоровье. И кого же, кого же я полюбила?! брата моего Павла! может ли быть большее наказание для гордости? Как мне роптать, как искоренять, как злобствовать, когда я сама дряннее всякой дряни? А без осуждения я не могу, не знаю, как жить, как дышать. До дна мне показано мое сердце, и я ужасаюсь и все гляжу, не могу оторваться. Вот когда я стала настоящей-то калекой, что без поводыря ступить не сможет! Боже мой, Боже мой, не за то ли ты покарал меня, что я карателем быть хотела?
Люба умолкла, склонившись над Павлом, Родион Павлович и Валентина продолжали пребывать в неподвижности, Матвей Петрович, казалось, все еще не мог прийти в себя от виденного. Только Верейская да Устинья слушали внимательно и как-то растерянно то, что говорила Люба.
— Бедная, бедная! — прошептала Устинья и хотела было поднять с колен Любу, но Ольга Семеновна ее остановила.
— Оставьте, ей так лучше! — сказала она и сейчас же добавила: — Господи, кто же это еще идет? Кажется, весь свет сегодня сюда соберется!
Покуда пришла только Пелагея Николаевна, объявившая, что ее послала сюда Валентинина мать, чтобы узнать, в чем дело и с кем произошло несчастье. Все это Пелагея Николаевна сообщала с таким деловым, почти веселым видом, будто о происходившем здесь, вот в этой комнате, совершенно не стоило беспокоиться. Только услышав стон Любы, она взглянула мельком на Павла и сказала, щелкнув языком:
— Какая досада! такой молодой еще человек и такой неаккуратный, ветреный. Как же возможно, под пулю идти! Вот теперь мадам и убивается! Дети, поди, совсем маленькие.
— Какие дети, о чем вы говорите? — спросила Верейская, — он же сам еще мальчик.
— Мальчик! здесь в городе до двадцати пяти лет все мальчики. А когда же о детях думать? В шестьдесят лет? Фа! Я, простите, сяду, так далеко шла. Ведь, знаете, моего мужа осудили, и я за ним в Сибирь поеду.
— А как фамилия вашего супруга?
— Что фамилия? простая фамилия: Тидеман, но какой мужчина, увидеть вам!