Берлин – Москва. Пешее путешествие - Вольфганг Бюшер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот свободное место, – сказал беззубый, когда я вернулся на единственную платформу.
Здесь было три скамейки, и кто-то уже поднялся, поскольку скоро должен был прийти поезд.
– Сядь, посиди.
Я уселся и полез в рюкзак, чтобы достать другую рубашку, и когда через пару секунд я снова повернулся к моему попутчику, его уже не было, и я засомневался, был ли он вообще.
Поезд подошел – все в него погрузились – поезд уехал.
В результате короткой прогулки выяснилось, что придется поголодать. На маленьком провинциальном вокзале не было даже киоска, а само Кардымово оказалось маленьким сельским гнездышком, обитатели которого теперь укладывались спать, потому что настала ночь. Я попытался найти в этом положительную сторону. Голод, конечно, силен, но неплохо то, что никому до тебя нет дела, твоя маскировка действует безотказно. Маскировка? Какая еще маскировка? Нет никакой маскировки. Ты уже давно стал тем, кем ты кажешься. Русский бродяга и никто иной, слоняющийся по улицам с неизвестной целью, которая вроде есть, а вроде и нет.
По большому счету Кардымова не существовало. Разве что вокзал, да и то чуть-чуть. Привокзальная площадь была местом сборищ для трех-четырех юных отщепенцев, у них был стильный маленький трактор, на котором они гоняли по площади, пока им не надоело, затем они загнали его в кусты и пошли по домам, в свои низенькие деревянные избы, где уже спали их семьи. В моем распоряжении оставался зал ожидания.
Не будь его, мне пришлось бы прикорнуть у какого-нибудь дома и, прислонившись к стене, попытаться продремать до утра.
Но маленький вокзал не закрывался: ожидали еще один поезд, а поскольку зал ожидания оказался единственным освещенным местом в поселке и в нем было очень душно, то в него слетелись тучи насекомых. Я попытался уснуть на одной из трех скамеек, стоявших на улице, но снаружи заметно похолодало, поэтому я взял свои вещи и все-таки улегся в зале ожидания.
В какой-то момент, уже глубокой ночью, кто-то дернул меня за плечо:
– Поезд!
В полусне я собрал свои вещи, поплелся на платформу и вошел в первый попавшийся вагон – поезд отправился. Я рухнул на деревянную скамейку и снова попытался уснуть. Вдруг послышался дикий гам, приблизился и оказался рядом со мной. Я открыл глаза и увидел цыган. Целый табор, они шли по проходу, словно поезд вдруг переместился в Индию, так мне показалось: группа бродячих поденщиков низшей касты, растянувшаяся длинной цепочкой по пути через Гуджарат53. Среди них было много босоногих детей, очень подвижных, очень худых, с жесткими взглядами, они все высматривали и ощупывали: вещи, тела, багаж – все, что могло пригодиться. Они были собирателями. Каждый ребенок нес связку картонок на руке или на голове, сегодняшнюю добычу, столь небрежно скрепленную, что она в любой момент могла рассыпаться, но, тем не менее, не рассыпалась. Многие мужчины держали на руках малышей. Один молодой цыган с мягкими чертами и темными живыми глазами вполне мог бы исполнять главную роль в индийском фильме.
Но тут возник герой Рама собственной персоной. Он был самым статным из всех и, без сомнения, считался предводителем: в распахнутом желто-черном кафтане при тусклом вагонном свете он казался облаченным в золото, а когда он вызывающе медленно пошел по проходу, словно разыскивая что-то, сидевший впереди милиционер сделался совершенно тих и неприметен. Он не уступал цыгану в телесной силе. Он был светловолосым героем, мечтой советских фильмов и русских женщин. Высокий, бесстрашное открытое лицо, узкие бедра, широкие плечи, форма, летняя рубашка под расстегнутой курткой, небрежный жест, которым он сдвигал фуражку набекрень, так что она едва держалась на самом затылке – одним словом, русский Джеймс Дин54, а зовут его наверняка Саша. До того момента, как появился цыганский барон, он не без успеха флиртовал с двумя девушками, к которым подсел, прервав на некоторое время обход поезда.
Цыгане шли по вагону: дети с их легким картонным грузом, пестро одетые женщины, смуглые мужчины. Они не спешили, шум сопровождал их, как облако жужжащих насекомых, но цыган совершенно не беспокоило то, что они всех будили и всем мешали. Абсолютно чуждое всем, живущее по другим законам племя растянулось по поезду. Лицо вожака потемнело, когда он подошел к милиционеру. Цыган заговорил с ним и сказал что-то, чего я не расслышал, зато увидел, как красивый, бесстрашный русский еще более притих. У него на поясе была кобура, но возразить он не решился и, опустив голову, молча проглотил все оскорбления и угрозы своего противника.
Поезд остановился на перегоне: не было видно ни вокзала, ни деревни, ни фонаря или света вдали – ничего. Здесь вышли цыгане, и больше никто. Сквозь оконное стекло, пыльное, в мутных пятнах от многочисленных прислонявшихся к нему усталых голов, я увидел, кто ими на самом деле предводительствовал. Женщина. Она дирижировала ночным маршем – хаос и пронзительный шум, создаваемые ее людьми, были ей приятны, то и дело она разражалась по этому поводу громким гортанным смехом. Она была уже немолода, но ее блузка была расстегнута, и она с гордостью демонстрировала свою грудь, а когда она властными жестами раздавала приказы, вспыхивали золотые украшения на ее руках и голой коже.
Я больше не заснул, другие пассажиры тоже, и милиционер уже не флиртовал. Он выполз из вагона, как побитая собака. Мне назвали станцию, на которой можно было переночевать, там я и сошел. Я не знал, где нахожусь, просто шел за другими и пришел к двухэтажному дому с множеством подъездов и парой киосков, еще открытых, несмотря на глубокую ночь. На площади стояла машина с распахнутыми настежь дверцами, радио орало песню, преследовавшую меня все лето: «Я люблю тебя». Я купил пива и воды и вскоре нашел нужную дверь в гостиницу. Здесь жили одни кавказцы, занимавшиеся торговлей, которые еще далеко за полночь курили, выпивали и переговаривались. Предназначавшаяся мне комната была отвратительной, но она запиралась, а значит, вполне меня устраивала. Кровать была еще отвратительнее, но все-таки он была настоящей кроватью, поэтому конец этого длинного дня оказался благополучным, правда, ненадолго.
Громкая музыка вырвала меня из глубокого сна. Звучал российский государственный гимн. Совсем рядом. В комнате. Звук шел из небольшой серой пластмассовой коробки. Радио, криво вцепившееся в стену, как дадаистское насекомое с проводами-усиками, спутанными и свисавшими вдоль пожелтевших обоев. Репродуктор – я должен был догадаться! Я должен был отыскать его перед сном! Совсем отключить его было невозможно, но у него имелось нечто вроде регулировочного винта, с помощью которого можно было приглушить звук. Кнопки отключения у советских народных приемников не было, как и колесика настройки: отношения между передатчиком и приемником были просты. Партия всегда была на связи, а массы – в постоянной готовности, на приеме. Такие же коробки висели на бесчисленных стенах, чтобы каждое утро пробуждать массы, мобилизовать их, информировать о том, что они должны знать, а каждый вечер укладывать их спать. Было шесть часов утра.