Седьмой крест. Рассказы - Анна Зегерс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это называется кроватью? — сказал Георг.
Она начала браниться:
— Шел бы тогда в гостиницу на Кайзерштрассе.
— Молчи, — сказал Георг, — послушай-ка. Со мной случилась неприятность, что — тебя не касается. Горе у меня. Я с тех пор глаз не сомкнул. Если ты сделаешь так, чтобы я мог поспать спокойно, ты кое-что от меня получишь. Мне денег не жалко, деньги у меня есть.
Она удивленно на него посмотрела. Ее глаза загорелись, словно в череп вставили свечку. Затем она заявила очень решительно:
— Сговорились!
В дверь загрохотали кулаками. Хромой просунул голову. Он обвел глазами комнату, словно забыл здесь что-то. Женщина подбежала к двери, бранясь, но вдруг умолкла, так как хромой, мигнув, вызвал ее в коридор.
Георг слышал, как все пятеро зашептались; они старались говорить как можно тише и тем сильнее шипели. Все же он не разобрал ни слова: шипение вдруг оборвалось. Он схватился за горло. Словно комната стала теснее, словно стены, потолок и пол сдвинулись… Он решил: вон отсюда.
Но она уже вернулась. Она сказала:
— Не смотри на меня так сердито.
Она потрепала его по щеке. Он отшвырнул ее руку.
О, чудо, он действительно заснул. Сколько он проспал? Часы? Минуты? Почему Левенштейн в третий раз стал мыть руки? От мучительной нерешительности?
И вот сознание Георга постепенно возвращается. Вместе с сознанием сейчас вернется и нестерпимая боль в пяти-шести точках тела. Однако чувство свежести и бодрости не исчезало. Значит, он действительно спал. Отчего, собственно, он проснулся? Ведь свет выключен. Только бледный луч фонаря падал со двора в маленькое окошко над изголовьем кровати. Когда он сел, его гигантская тень на противоположной стене тоже села. Он был один. Он прислушался. Подождал. Георгу почудился на лестнице какой-то шорох, легкое поскрипывание ступенек под босыми ногами или под лапами кошки. Ему было невыразимо жутко перед лицом его гигантской тени, тянувшейся до потолка. Вдруг тень дрогнула, словно собираясь ринуться на него. Воспоминание пронзило молнией его мозг: четыре пары пристальных глаз, уставившихся ему в спину, когда он поднимался наверх. Голова хромого в дверной щели. Шопот на лестнице. Он вскочил с кровати и выпрыгнул через окно во двор. Он упал на груду капустных кочанов. Побежал дальше, высадил какое-то стекло — такая глупость, проще было сорвать задвижку. Сбил с ног кого-то, кто преградил ему дорогу, и лишь через секунду понял, что это была женщина; столкнулся с кем-то лицо в лицо — два глаза, вперившиеся в его глаза, рот, заревевший ему в рот. Они покатились по мостовой, вцепившись друг в друга, словно от ужаса. Он побежал затем зигзагами через площадь, свернул в какой-то переулок, оказавшийся вдруг тем самым переулком, в котором он много лет назад жил так спокойно. Как во сне, узнал он и камни мостовой, и клетку с птицей над мастерской сапожника, и вон ту калитку во дворе, через которую можно пройти в другие дворы, а оттуда на Болдуингэссхен. Если калитка заперта, мелькнуло у него в голове, тогда конец. Калитка была заперта. Но что такое запертая калитка, если от этого только крепче напрягается тело, чуя за спиной погоню? Ведь все эти преграды рассчитаны на обыкновенную силу. Георг пронесся через какие-то дворы, забежал отдышаться в какой-то подъезд, прислушался. Здесь было еще тихо. Он отодвинул засов, вышел на Болдуингэссхен. Он слышал свистки, но они доносились с Антонплац. Снова побежал путаной сетью переулков, и опять было как во сне: кое-что осталось прежнее, кое-что стало иным. Вон висит божия матерь над воротами, но улица обрывается, в конце какая-то площадь, которой он совсем не знает. Он пробежал через незнакомую площадь, погрузился в рой улочек и очутился в другой части города. Запахло землей и садами. Георг перелез через невысокую ограду и забился в чащу росших вдоль нее кустов. Он сел, стараясь отдышаться. Затем прополз еще немного и остался лежать — силы ему вдруг изменили.
Никогда, кажется, его мысль не работала с такой ясностью. Лишь сейчас проснулся он окончательно. Не только с минуты своего бегства через окно, но и вообще с минуты бегства. Как страшно обнажено было теперь все, как очевидна невозможность спасения. До сих пор он действовал словно под внушением, точно лунатик. А сейчас он наконец очнулся и видел все с полной ясностью. Голова у него закружилась, он уцепился за ветки. До этой минуты он шел благополучно, ведомый теми силами, которые охраняют лунатика и при пробуждении покидают его. Может быть, он так и довел бы свой побег до благополучного конца. Но увы, он проснулся, а одним напряжением воли прежнего состояния не вернуть. Он начал зябнуть от страха. Однако старался держать себя в руках, хотя помощи ждать было неоткуда. И сейчас и всегда я буду держать себя в руках, повторял он мысленно, до конца я буду вести себя достойно. Ветви выскользнули у него из рук, между пальцев осталось что-то клейкое; он взглянул: крупный цветок, таких он никогда не видел. Голова так закружилась, что он невольно опять ухватился за кусты.
Какое беспощадное пробуждение! Как тяжело, как мучительно чувствовать, что все добрые духи его покинули.
Путь, которым он бежал, был, наверно, точно установлен; объявление о побеге передано повсюду. Может быть, газеты и радио уже внедряли в память каждого приметы беглеца. Ни в одном городе ему не грозит такая опасность, как здесь; ежеминутно его подстерегает гибель, и по какой дурацкой, по какой банальнейшей причине: он понадеялся на девушку. Теперь он видел Лени такой, какой она была тогда в действительности, не крылатым гением и не мещанкой, а девушкой, готовой ради любимого и в огонь пойти, и носки штопать, и разбрасывать листовки. Будь он тогда турком, она в угоду ему объявила бы священную войну в Нидерраде.
На дорожке вдоль ограды послышались шаги, прошел какой-то человек с тростью. Майн, наверно, совсем близко, и Георг не в саду, а в сквере у пристани. Он разглядел между деревьями плавную линию белых домов на Верхнемайнской набережной. Он услышал грохот поездов и, хотя было еще совсем темно, первые звонки трамваев. Надо было уходить. За его матерью, наверно, следят. За его женой, за Элли, носившей его фамилию, наверно, тоже следят. За каждым могли следить, кто хотя бы в одной точке соприкоснулся с его жизнью. Следили за его двумя-тремя приятелями, могли следить за его учителями, братьями, возлюбленными. Весь этот город был как сеть, и он уже попал в нее. Нужно проскользнуть сквозь петли. Правда, сейчас он совсем ослабел. Едва хватит сил перелезть через ограду. А как он выберется из города на дорогу, по которой шел вчера? А как добраться до границы? Не лучше ли просто сидеть здесь, пока его не найдут? Он рассердился, словно кто-то другой осмелился предложить ему подобный выход. Пока у него хватит сил хотя бы на единственное, пусть самое слабое движение, приближающее его к свободе, он это движение сделает, каким бы бессмысленным и бесполезным оно ни было.
Совсем рядом, у ближайшего моста, начала работать землечерпалка. Моя мать ее тоже, наверно, слышит, подумал он. Младший братишка тоже.
Глава четвертая
IЭта ночь, которую он провел без сна, еще не кончилась, а бургомистр Обербухенбаха Петер Вурц, ныне бургомистр двух слившихся деревень — Обер-и Унтербухенбаха, уже поднялся со своего бессонного ложа, прокрался через двор в хлев и сел там, в темном углу, на скамеечку. Он вытер потный лоб. С тех пор как радио вчера огласило фамилии беглецов, вся деревня — мужчины, женщины и дети — только и старалась поглядеть на него. Правда, что лицо у него совсем зеленое? Правда, что с ним сделалась трясучка? Правда, что он весь высох?
Деревня Бухенбах лежит на Майне, в нескольких часах ходьбы от Вертгейма. Расположенная в стороне от шоссе и в стороне от реки, она словно прячется от шумного движения. Раньше она состояла из двух деревень — Обербухенбаха и Унтербухенбаха, соединенных общей улицей, от которой в обе стороны отходил проселок, уводивший в поля. В прошлом году этот перекресток превратили в деревенскую площадь, на которой с речами и поздравлениями в присутствии чиновных лиц был посажен «Гитлеров дуб». Обербухенбах и Унтербухенбах слились воедино как результат административных реформ и в целях уничтожения межей.
Когда землетрясение разрушает благоденствующий город, неизбежно гибнет несколько гнилых построек, которые и без того рухнули бы. Когда тот же грубый кулак, который удушил закон и право, заодно прихватил несколько отживших обычаев, сыновья старого Вурца и их приятели — штурмовики начали задирать нос и выхваляться перед крестьянами, не желавшими слияния.
Вурц, сидя на своей скамеечке, ломал руки так, что суставы трещали. Доить было еще не время, и коровы стояли совершенно неподвижно. Вурц то и дело вздрагивал, силился овладеть собой и снова вздрагивал. Бургомистр думал: ведь он и сюда может прокрасться, ведь он и тут может меня подстеречь. Человек, которого он так страшился, был Альдингер, тот самый старик крестьянин, которого Георг и его товарищи по лагерю считали слегка рехнувшимся.