Семирамида. Золотая чаша - Михаил Ишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Караульный на израильской стене еще издали увидел столб пыли, поднятой несущимся отрядом. Он поспешил к царю, и Иорам приказал выслать всадника навстречу — ему не терпелось узнать, с какой вестью едет отряд. Но посланный не вернулся, как не вернулся и второй, отправленный вдогонку. Между тем дозорный уже догадался, что во главе отряда едет Иегу; он узнал его по неистовой быстроте, с какой тот гнал лошадь. Царь решил, что в лагере что-то стряслось и, не подозревая заговора, сел в свою колесницу и выехал за ворота; за ним, тоже на колеснице, поспешил и Ахазия. „Мир ли, Иегу?“ — в тревоге спросил Иорам. „Какой мир, — грубо ответил тот, — при распутстве матери твоей Иезавели и ее волхованиях?“
Иорам по тону ответа мгновенно понял, что произошло. Он хлестнул коней и бросился назад в крепость, крича своему союзнику: „Измена, Ахазия!“ Но тут его сразила стрела, метко пущенная Иегу, и тело царя повисло на колеснице. Вождь заговорщиков приказал бросить его на земле, а сам устремился в погоню за иудейским царем. Как член семьи Ахава, тот также был обречен. Солдаты долго преследовали Ахазию и, хотя он скрылся, они успели смертельно ранить его. В Иерусалиму царя привезли уже мертвым.
Между тем Иегу вступил в Изреель. Он не встретил никакого сопротивления; армия была далеко и к тому же подчинилась ему. Народ не собирался вступаться за вызывавший всеобщее презрение дом Ахава.
Иезавели уже донесли о гибели сына. Она поняла, что все кончено, и, надев свои лучшие одежды, подвела глаза, украсила волосы и стала у окна. Когда Иегу въехал во двор, она встретила его насмешками и назвала „убийцей господина своего“.
„Кто за меня?“ — крикнул рассвирепевший Иегу и, увидев в окне евнухов царицы, дал им знак. Слуги столкнули свою госпожу вниз, и Иезавель замертво упала под копыта коней. Мятежники же вошли во дворец полными хозяевами и устроили пир в честь своей победы.
Так Бен-Хадад с помощью Иегу добился всего, о чем мечтал — ниспроверг силу Израиля и Иудеи, а также взял богатую добычу. Полный достоинства, он победителем вернулся в Дамаск, и народ, о великий царь, долго не прощавший ему дани, которую сириец был вынужден собрать в твою пользу, оттаял.
Глядя на толпы ликующих горожан, пустившихся в пляс вокруг храма бесстыдной Ашерту, я решил, что небесная благодать и народная любовь способны оградить Бен-Хадада от превратностей жизни.
Я ошибся, о светоч Ашшура!
Смертному нет спасения от козней злых людей! Человеческая подлость безмерна, и удивляться ей у меня уже нет сил.
Наказанием за доверчивость явилось невольное соучастие в жестоком злодействе, в котором я оказался замешан помимо своей воли. Прозрение всегда запаздывает, поэтому вся надежда на тебя, великий царь! Не дай врагам посмеяться надо мной, не позволяй храмовому ослу прикоснуться ко мне, ибо я не сосуд мерзости, но человек, и мне будет больно.
Беда случилась в начале месяца арахсамну (октябрь — ноябрь), после возвращения Бен-Хадада из похода на юг. Царь вернулся прихворнувшим, его мучил жар, временами он терял сознание. Закрывшись в своей спальне, царь не допускал к себе никого, кроме твоего покорного слуги, знающего толк в лекарственных травах и всяких снадобьях, что я доказал, ухаживая за Гулой, а также Хазаила, сумевшего в походе согреть постель царя и тем самым вернуть его доверие.
День горя выдался промозглый и дождливый. После полудня Бен-Хадад забылся сном, и Хазаил, вдохновленный демоном смерти Кингу, навалился на царя и придушил его, ослабевшего, одеялом.
В тот момент я был в соседней комнате, где растирал порошок мандрагоры. Когда вбежал в спальню, все было кончено. Хазаил, вспотевший, с расцарапанным лицом, объявил, что по воле богов дыхание оставило царя, затем грозным голосом предупредил, чтобы я помалкивал насчет одеяла и растерзанного ложа. Злодей добавил — если я начну распускать нелепые слухи, меня обвинят в отравлении государя, и моя участь будет ужасна.
Я испугался, великий царь, пусть благие и милостивые боги простят мне эту слабость. До кого я мог докричаться, если даже главный спальник Бен-Хадада и его евнухи не удивились, увидев распростертое на постели остывающее тело господина. Их покладистость, готовность поверить узурпатору, смутили меня. Я растерялся и, как говорится, проглотил язык. Тем же вечером, спустившись к Гуле, которую по — прежнему держали под замком, я поразился резкой перемене в поведении слуг. Ранее самый подлый раб мог позволить себе обидеть ее грубым словом или непристойным жестом, а тут вдруг все разом прибежали к ней, поклонились ей. Сам царский повар принес узнице жареную козлятину и сладкое печенье.
Я сразу заподозрил неладное. Мою догадку подтвердила сама злодейка. Когда я скупо обмолвился, что Бен-Хадад ушел к судьбе, она рассмеялась. Затем, не обращая внимания на мой скорбный вид, спросила — „он отважился?“ — и я, догадавшись, кого она имеет в виду, кивнул.
Гула захлопала в ладоши.
Как оказалось, она слишком рано поверила в перемену судьбы.
Государь, повелитель востока и запада, на тебя одна надежда! Спаси меня от безродного и безжалостного убийцы. Я трепещу, ибо его жажда смерти не знает границ. Когда ему передали требование Гулы освободить ее и вернуть знаки царского достоинства, которые полагались ей как жене наследного принца, узурпатор засмеялся и ответил, что хромоножкам знаки царского достоинства ни к чему.
На следующий день Хазаил объявил горожанам о безвременной кончине „великого, любимого богами“ государя и о его последней воле возложить на него, Хазаила, бремя царской власти. В тот же день узурпатор приказал тайно удавить Ахиру и ребенка, а его супругу и свою бывшую сожительницу продать в рабство. Он без страха похвалился передо мной, что дело сделано тихо, и теперь никто не узнает, кому принадлежит хромая и кого теперь она вдохновляет на новые подвиги. Он предупредил меня, что мое спасение исключительно в молчании, но я уверен, великий царь не простит негодяю ни расправу с родственницей, ни мою смерть.
Поверишь ли, великий, жители Дамаска недолго грустили о кончине прежнего правителя. Когда же узурпатор поклялся никогда не позволять „ассирийским собакам“ приближаться к стенам благодатного Дамаска, тем более унижать их наложением непомерной дани, они чрезвычайно обрадовались. Они приветствовали нового царя восторженными криками и тут же пошли в пляс.
Государь, я держу рот на замке, но меня все избегают. Никому не позволено приближаться ко мне, и даже в город я не могу выйти без сопровождения воинов, которым якобы приказано охранять меня. На самом деле им приказано следить, чтобы я ни с кем не заговаривал. Моя жизнь повисла на тончайшей нити, скрученной из прихоти и страха узурпатора, который выжидает, как ты, великий царь, поступишь, когда его гонцы сообщат тебе лживые вести о случившемся и клятвы Хазаила хранить вечную верность дому Ашшурнацирапала.
Узурпатору ни в чем нельзя верить.
Письмо передаю с Бурей, которого я встретил на городском рынке, где он торговал железом. Партатуи-Буря проявил храбрость и ранее не присущую ему сообразительность, не выказав в присутствии сирийских воинов ни своего знакомства со мной, ни презрения к торговле, которой он был вынужден был заняться, прибыв с караваном купцов в Дамаск.
О царь царей, я устал бояться. На тебя одна надежда!»
* * *В подземную тюрьму — зиндан — Сарсехима бросили под вечер.
С пронзительным скрипом поднялась кованая решетка. Стражи спустили в зев бревно, отполированное телами десятков, а может, и сотен узников, принудили всхлипывающего, вздрагивающего от страха, евнуха обхватить его, подтолкнули, — и Сарсехим благополучно съехал вниз, на самое дно ямы.
Решетка с грохотом опустилась, звякнул запираемый замок. Сверху крикнули — так тебе и надо, вавилонская собака, — и на прощание коллективно помочились. Дождик, правда, оказался негуст и краток, и, в общем-то, почти не замочил прижавшегося к стене скопца.
Теперь можно было перевести дух. Удивительно, но евнуху вовсе не хотелось досаждать себе болью. Только что, страшась, что его тащат в пыточную или на кол, он вопил, словно осленок, оторванный от матери — ослицы, а тут вмиг успокоился.
В яме было тесно, пахло скверно, но здесь можно было надеяться. Хотя, по правде говоря, надеяться было не на что — девица, с которой когда-то Буря, спустившись со стены, занялся любовью, два дня назад опознала тайно пробравшегося в Дамаск скифа. Хазаил распорядился послать воинов, чтобы схватить его, но Бури и след простыл. Правитель тотчас организовал погоню, затем вызвал Сарсехима и продиктовал ему письмо, которое тот должен был доставить Салманасару в противовес сведениям, собранным Бурей. В письме узурпатор особенно напирал на то, что никто, кроме него, не в состоянии обеспечить ежегодный сбор дани. Евнух, подрагивая от страха, заносил льстивые слова на пергамент, и все бы сошло ему с рук, если бы один из стражей не припомнил встречу на рынке. Он же подтвердил, что евнух что-то передал ассирийскому соглядатаю.