Игра в бисер - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
МИССИЯ
Первое пребывание Кнехта в монастыре длилось около двух лет; в то время, о котором сейчас идет речь, ему шел тридцать седьмой год. В конце этого своего пребывания в обители Мариафельс, примерно месяца два после того, как он написал подробное письмо господину Дюбуа, его однажды утром вызвали в приемную аббата. Решив, что общительный Гервасий желает побеседовать с ним о китайских премудростях, Кнехт, не мешкая, отправился засвидетельствовать ему свое почтение. Гервасий встретил его с каким-то письмом в руках.
– Я удостоен чести, глубокочтимый друг, обратиться к вам с поручением, – сияя, воскликнул он в своей отечески благоволительной манере и тут же перешел на иронический, поддразнивающий тон, возникший как результат еще не вполне определившихся дружественных отношений между бенедиктииским и касталийским Орденами и введенный в обиход, собственно, отцом Иаковом69. – Однако же ваш Magister Ludi достоин восхищения. Письма он писать мастер! Мне он, бог весть почему, написал по-латыни; у вас, касталийцев, ведь никогда не разберешь, где вы изысканно вежливы, а где насмехаетесь, где почитаете, а где поучаете. Итак, ко мне сей уважаемый dorninus57 обратился по-латыни, и должен признаться – на такой латыни, какой никто не владеет в нашем Ордене, за вычетом разве что отца Иакова69. Она как будто бы вышла из школы самого Цицерона, но чуть-чуть приправлена тщательно отмеренной понюшкой нашей церковной латыни, причем опять же неведомо, задумана ли приправа эта чистосердечно, как приманка для нашей поповской братии, или в ироническом смысле, или просто родилась из неудержимой потребности играть, стилизовать и декорировать. Ну так вот, Досточтимый пишет мне: в тамошних краях полагают желательным повидать вас и заключить в свои объятия, а возможно, и в какой-то мере проверить, не подточило ли столь длительное пребывание среди нас, варваров, вашу мораль и ваш стиль. Короче, если я правильно понял и истолковал сей пространный литературный шедевр, вам предоставлен отпуск, а меня просят отпустить вас на неограниченный срок в родной вам Вальдцель, но не насовсем: ваше скорое возвращение к нам, поскольку мы не без удовольствия взираем на него, вполне отвечает намерениям и вашего начальства. Прошу извинить меня, я бессилен должным образом передать все тонкости его письма, да Магистр Томас вряд ли этого от меня ожидает. Вот это письмецо мне поручено передать вам, а теперь я вас более не задерживаю и прошу решить, едете ли вы, и когда именно. Нам будет недоставать вас, мой дорогой; если вы чересчур задержитесь, мы не преминем заявить о своих претензиях Верховной Коллегии.
В письме, переданном настоятелем Кнехту, Коллегия кратко сообщала, что для отдыха и переговоров с руководством ему предоставлен отпуск и что его в ближайшее время ожидают в Вальдцеле. С тем, что курс Игры не завершен, он может не считаться, разве что аббат настоит на этом. Бывший Магистр музыки передает ему привет.
Прочитав эти последние слова, Иозеф насторожился: с какой стати отправителю письма, Магистру Игры, поручили передать этот привет, не очень-то уместный в столь официальном послании. Должно быть, состоялась конференция всех Коллегий с участием всех Магистров, даже ушедших на покой. Ну что ж, в конце концов, какое ему дело до всевозможных конференций? Однако странное чувство возбудила в нем эта весточка, и как-то необычайно дружески прозвучал этот привет. О чем бы ни говорилось на этой конференции, привет, переданный в письме, доказывал, что высшее руководство при этом говорило и о нем, Иозефе Кнехте. Неужели его ожидает какое-то новое назначение и его отзовут из Мариафельса? Будет ли это повышением или наоборот? Но ведь в письме говорится только об отпуске. Да, отпуску он искренне рад и охотнее всего уехал бы уже завтра утром. Но надо хотя бы попрощаться с учениками, дать им задание на время своего отсутствия. Должно быть, Антон будет огорчен. Да и с некоторыми святыми отцами он обязан проститься лично. Тут он подумал об отце Иакове69 и, к своему удивлению, ощутил легкую боль в душе – свидетельство того, что он привязался к Мариафельсу больше, нежели подозревал об этом. Многого, к чему он привык, что любил, недоставало ему здесь, и когда он глядел отсюда, с чужбины, Касталия казалась ему еще прекрасней. Но в эту минуту он понял: в отце Иакове он теряет нечто невозместимое, его будет ему не хватать даже в Касталии. Тем самым он как бы лучше осознал, что именно он почерпнул, чему научился в Мариафельсе, и только теперь, думая о поездке в Вальдцель, о встрече с друзьями, об Игре, о каникулах, он мог полностью отдаться чувству радости и надежды. Однако радость эта была бы куда меньшей, если бы он не был уверен, что вернется в обитель.
Как-то вдруг он решился и пошел прямо к отцу Иакову; рассказал ему о полученном письме, об отпуске и о своем удивлении по поводу того, что радость его в связи с поездкой на родину и предстоящими встречами была бы неполной, если бы он уже заранее не радовался своему возвращению сюда, и особенно новой встрече с ним, глубокоуважаемым ученым, к которому он привязался всем сердцем и теперь, осмелев, намерен обратиться с просьбой: он хотел бы, вернувшись в Мариафельс, поступить к святому отцу в ученики и просит уделить ему хотя бы час или два в неделю. Отец Иаков, рассмеявшись, замахал руками и тут же стал отпускать прекраснейшие иронические комплименты по поводу такой многосторонней, непревзойденной системы касталийского образования, коей он, скромный черноризец, может только дивиться и в изумлении качать головой. Но Иозеф уже заметил, что отказано ему не всерьез, и когда он, прощаясь, подал отцу Иакову руку, тот сказал ему дружелюбно, что по поводу его просьбы пусть не беспокоится, он охотно сделает все от него зависящее, и затем душевно простился с ним.
С легким, радостным чувством отправился Кнехт в родные края, на каникулы, теперь уже твердо уверенный в полезности своего пребывания в монастыре. Уезжая, он вспомнил отроческие годы, но тут же осознал, что он уже не мальчик и не юноша: это подсказало ему ощущение стыда и какого-то внутреннего сопротивления, появлявшегося у него всякий раз, когда он каким-нибудь жестом, кличем, каким-нибудь иным ребячеством пытался дать выход чувству вольности, школярскому каникулярному счастью. Нет, то, что когда-то было само собой разумеющимся, торжеством освобождения – ликующий клич навстречу птицам в ветвях, громко пропетая маршевая мелодия, легкая приплясывающая походка – все это стало невозможным, да и вышло бы натянутым, наигранным, каким-то глупым ребячеством. Он ощутил, что он уже взрослый человек, с молодыми чувствами и молодыми силами, но уже отвыкший отдаваться минутному настроению, уже несвободный, принужденный к постоянной бодрственности, связанный долгом, но каким, собственно? Своей службой здесь? Обязанностью представлять в обители свою страну и свой Орден? Нет, то был сам Орден, то была иерархия, с которой он в эту минуту мгновенного самоанализа почувствовал себя неизъяснимо сросшимся, то была ответственность, включение в нечто общее и надличное, от чего молодые нередко становятся старыми, а старые – молодыми, нечто крепко охватывающее, поддерживающее тебя и вместе с тем лишающее свободы, словно узы, что привязывают молодое деревце к тычине, – нечто, отнимающее твою счастливую невинность и одновременно требующее от тебя все большей ясности и чистоты.
В Монпоре он навестил старого Магистра музыки, который сам в свои молодые годы гостил в Мариафельсе, изучая там музыку бенедиктинцев, и который теперь принялся его подробно расспрашивать обо многом. Кнехт нашел старого учителя хотя несколько притихшим и отрешенным, но, по видимости, здоровее и бодрее, чем при последней, их встрече, усталость исчезла с его лица: уйдя на покой, он не помолодел, но стал привлекательнее и тоньше. Кнехту бросилось в глаза, что он спрашивал о знаменитом органе, ларцах с нотами, о мариафельсском хоре, даже о деревце в галерее, стоит ли оно еще, однако к тамошней деятельности Кнехта, к курсу Игры, к цели его отпуска он не проявил ни малейшего любопытства. И все же перед расставанием старик дал ему поистине ценный совет.
– Недавно я узнал, – заметил он как бы шутя, – что ты сделался чем-то вроде дипломата. Собственно, привлекательным поприщем это не назовешь, но говорят, тобою довольны. Что ж, дело, разумеется, твое. Но если ты не помышляешь о том, чтобы навсегда избрать этот путь, то будь начеку, Иозеф, кажется, тебя хотят поймать в ловушку. Но ты противься, это твое право. Нет, нет, не расспрашивай меня, я не скажу ни слова более. Сам увидишь.
Несмотря на это предупреждение, застрявшее, словно заноза, у него в груди, Кнехт при возвращении в Вальдцель испытывал такую радость свидания с родиной, как никогда прежде. Ему казалось, что Вальдцель – не только его родина и самый красивый уголок в мире, но что этот уголок за время его отсутствия стал еще милей и заманчивей. Или он сам взглянул на него новыми глазами и обрел обостренную способность видеть? И это относилось не только к воротам, башням, деревьям, реке, дворикам и залам, знакомым фигурам и исстари привычным лицам, но и ко всей вальдцельской духовности, к Ордену и Игре у него родилось то чувство повышенной восприимчивости, возросшей проницательности и благодарности, как это свойственно вернувшемуся на родину страннику, ставшему в своих скитаниях умнее и зрелее.