Севастопольская страда. Том 1 - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вообще любил, когда перед ним склонялись, и его боялись даже его министры.
Некий тайный советник Вронченко, по старшинству в чинах заместивший вышедшего в отставку дряхлого и почти слепого графа Канкрина в заведовании русскими финансами, не выдававшийся решительно никакими талантами человек, уличный потаскун и циник, всей своей последующей блестящей карьерой и графством был обязан только тому, что однажды до трепета рук и ног испугался грозного вида Николая.
Был обычный прием министров во дворце в утренние часы. Вронченко был на этом приеме самым младшим по своему положению, между тем как доклады министров производились по старшинству. Он смело мог бы явиться тремя часами позже, но, по новости дела, приехал раньше всех. Бывший тут же, как управляющий морским министерством, Меншиков отпустил на его счет обычную для себя остроту, что новый министр финансов явился на доклад, видимо, прямо с ночных своих похождений на Невском проспекте.
Шутка вызвала общий смех; смех этот донесся до слуха царя, и он показался во весь свой рост в дверях кабинета с вопросом: «Что тут за шум?» Вид его был гневен и так испугал Вронченко, что он выронил портфель с бумагами для доклада, бумаги разлетелись по полу, и царедворцы теперь уж никак не могли удержаться от нового взрыва смеха при взгляде на трясущегося от страха, с выпученными глазами и разинутым, но безмолвным ртом министра финансов.
Однако царь сказал им недовольно: «Тут нет ничего смешного!» — и, приказав камер-лакею подобрать с полу бумаги, пригласил Вронченко к себе для доклада первым.
Но за свой верноподданнический страх перед самодержцем Вронченко был награжден не только этим вниманием к себе. В первый же новогодний день, к которому приурочивалось большинство наград, он получил звезду и ленту Александра Невского, а вскоре после этого графский титул.
Его предшественник Канкрин считался гениальным финансистом; при Канкрине рубль ценился выше al pari[28] на иностранных биржах, а за ассигнации[29] платили довольно большой лаж[30] внутри страны. Этот чудаковатый, вечно боявшийся простуды старик любопытен был еще и тем, что один во всем русском государстве упорно не хотел подчиняться жестким правилам присвоенной ему по генерал-адъютантскому званию форме одежды и ходил зимою в теплых, на меху, ботфортах александровской эпохи, в теплой, на меху, шинели с поднятым воротником, обвязанным шерстяным шарфом, и в неизменном зеленом шелковом зонтике над глазами, боявшимися дневного резкого света. Единственная форменная часть костюма на Канкрине была треугольная шляпа с султаном из белых петушьих перьев.
И строгий царь не раз при встречах делал ему замечания, но Канкрин отвечал уныло: «Разве, ваше величество, желаете вы, чтобы я заболел и умер?.. Кто же тогда будет держать в порядке русские финансы?»
Однако и самый гениальный финансист не сможет упорядочить государственные финансы при плохой торговле, а время Николая было время крупного вывоза за границу помещичьего хлеба, хотя хлеб и сильно упал в Европе в цене по сравнению с первой четвертью девятнадцатого века.
После наполеоновских войн Западная Европа пользовалась очень долгим, почти сорокалетним миром, если говорить исключительно только о международных войнах. Народонаселение везде сильно увеличилось, промышленность развилась в ущерб земледелию. На русский хлеб появился очень большой спрос, и соперничать с Россией в этом не могли еще тогда ни Соединенные Штаты, ни Индия, ни какая-либо другая из английских колоний.
Но Канкрин ничего, конечно, не сделал для развития хлебной торговли; к сожалению, он ничего не сделал и для развития железнодорожного дела в России; больше того: он оказался яростным противником рельсовых путей.
Старикам свойственна скупость, а дороговизна железных дорог просто испугала старого министра.
— И к чему, батушка, эти рельсы, когда их все равно на полгода занесет снегом? Напрасная трата денег, батушка мой!
По-русски он до конца дней своих изъяснялся с трудом и с сильным акцентом, но на немецком языке им было написано несколько ученых работ, главным образом по лесному делу, которое изучал он раньше, в Германии.
Он опасался, что железные дороги своей дороговизной расстроят так блестяще поставленные им русские финансы; поэтому, кроме вредоносного снега, он указывал Николаю на то, что рельсовые пути подорвут исконно русский извозный промысел. Наконец, охраняя русские леса, которые неминуемо истреблялись бы для топки паровозов, он в записке, поданной царю, называет железные дороги «истинным недугом века»; ввозить же в страну каменный уголь, а также рельсы — значит вывозить из России большие капиталы… Но, чтобы окончательно убедить Николая, хитрый старик ссылался, наконец, и на вред дорог этих явно политический: «Железные дороги подстрекают к частым путешествиям без всякой нужды и таким образом увеличивают непостоянство духа нашей эпохи…» Закончил же он свою докладную записку так: «Следует не только считать превышающей всякую действительную возможность мысль о покрытии России целой сетью железных дорог, но одно уже предположение сооружения железной дороги от С. — Петербурга до Казани надо признать на несколько веков преждевременным».
Так один из наиболее талантливых и просвещенных министров Николая оказался гораздо более консервативным, чем даже сам Николай, который все-таки понимал, что этой «болезнью века» необходимо заболеть, и заболеть как следует, и России.
Дорога между двумя столицами, единственная, построенная при Николае, начата была только после ухода в отставку Канкрина; обошлась она очень дорого казне и строилась очень долго — восемь лет! За то же время и за те же деньги можно было бы довести рельсовый путь и до Одессы, и до Севастополя, и до Кавказа, и кто знает, решился ли бы тогда Запад на борьбу с Востоком на юге России?
Но тот, кто требовал от всех в государстве только охраны узаконенного порядка вещей, как мог бы он собрать около себя в лице министров людей широкой государственной мысли? Если Канкрин сидел, как наседка, на собранных им государственных деньгах, то другие министры так же, как он, ревностно охраняли свои ведомства решительно от всяких новшеств. Они и не могли проявить самостоятельности ни в чем по той причине, что царь то и дело вмешивался в их работу — работу отнюдь не созидательную, конечно, — а военным министерством управлял он всецело сам, предоставляя министру Чернышеву только исполнение личных «предначертаний» царя и за это награждая его всеми высшими степенями наград, включительно до титула «светлейшего князя».
Между тем, зачарованный бесподобной выправкой своих солдат, Николай не то чтобы не видел, он просто не хотел видеть того, как перевооружались западные армии, как вводился там новый рассыпной строй и многое другое.
Еще в 1834 году, после опытов с ружьем Роберта, отличавшимся гораздо большей скорострельностью, чем кремневые, раздались было робкие голоса за то, чтобы перевооружить и нашу пехоту, но генерал Муравьев докладывал особой запиской великому князю Михаилу Павловичу, что «введением сего ружья сделается совершенно противное тому, что надобно (ибо и ныне уже пехота наша без меры и надобности стреляет)», что «привычку сию надобно бы извести в войсках, а не усиливать оружием, дающим способ к сему», что «у нас с сим ружьем войска перестанут драться и недостанет никогда патронов…»
Так и не было введено это ружье из боязни, что русский солдат с ним испортится!
У Михаила Павловича была любимая поговорка: «Война только портит солдат». Но если война только портила солдата и если хорошее ружье способно было испортить солдата, то что же такое был николаевский солдат?
В мозгу у начальства этого несчастного солдата твердо укоренилось сознание, что ружье солдату давалось только для ружейных приемов, в крайнем же случае для штыковых ударов. Так как ружейные приемы должны были делаться четко, хлестко, звонко, то винты в ружьях нарочно расшатывались, затравки рассверливались, и после всех этих поправок получалось оружие если и опасное вообще, то исключительно для тех, кто рискнул бы стрелять из него, зато совершенно безвредное для всякой живой и мертвой цели.
К стрельбе в цель относились тогда, как к пустой затее, зря отнимающей время от настоящего «обучения» войск. При заготовке боеприпасов тогда полагали, что даже для большой европейской войны русскому солдату за глаза довольно ста сорока патронов на ружье на всю войну.
Нарезные ружья не были полнейшей новостью в эпоху Николая: они являлись вооружением егерских батальонов еще при Екатерине II, но начали выходить из употребления еще при Павле, отовсюду, даже из ружей, вышибавшем «потемкинский дух»: нарезы в стволе мешали начальству рассмотреть как следует, чисто ли вычищен ствол. А ствол чистили тогда толченым кирпичом, и при Николае чистили так усердно, что ствол ружья стирался до толщины газетного листа. С такими-то ружьями и пошли в Крыму навстречу доброй половине Европы!