Хороший Сталин - Виктор Ерофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он никогда ни о чем меня не расспрашивал, не задавал снисходительных вопросов — я тоже его никогда ни о чем не спросил. Но помнил, как несколько лет назад в Сочи отец выходил из моря — и вдруг объявили — и люди побежали к репродуктору — что вот: разоблачены. Все они и еще к ним примкнувший. Помнил, как огорчились мои родители, особенно папа в купальных трусах огорчился. Рядом со мной — мне хотелось, чтобы мы ласкали друг друга, запускали бумажных змеев, бегали по полю и целовались, — сидел создатель неизвестного мне коктейля, а бабка затеяла большую стирку, и, как всегда в такой день, я был предоставлен самому себе, и я выкрал из шкафа то, что мне категорически запрещалось брать: отцовское духовое ружье с маленькими пульками, — и побежал на помойку убить кота. На помойке кота не оказалось, и я долго сидел у вонючей ямы в засаде, пока не надоело. Когда надоело, я убежал с ружьем в лес и оказался метким стрелком. В тот день большой стирки я убил много ворон, трясогузок, синиц и других, неизвестных мне пташек. Мне нравилось, как они, как кулечки, тихо падали наземь. По дороге домой я подстрелил красивого дятла, он свалился мне прямо под ноги, и мне совсем не было его жалко. Потом я снова побежал на помойку и, когда до меня донесся клич: — Ку-у-у-шать! — я увидел щуплого серого кота, промышлявшего в яме. Кот хотел улизнуть, но я предательским голосом позвал его: кис-кис. Тот прищурился, подозревая подвох, как местные подозревали подвох в радио без провода. Я вложил всю нежность в следующее кис-кис. Кот заколебался. Я осторожно поднял ствол духовки и прицелился с приветливым лицом. Кот стоял в нерешительности. Я выстрелил ему в лоб. Он зашипел душераздирающим шипом и бросился в траву. Дрожа от возбуждения, я стал неловко перезаряжать ружье.
— Ку-у-у-шать!
Кота я больше никогда не видел. Дядя Слава тоже вскоре уехал. Кто-то донес отцу, что я бегал с духовкой и уничтожал все живое. Вот какие бывают суки. Я признался, что взял без разрешения и заплакал, прося пощадить. Перед сном от розовой раны сладко ныло и ныло внизу. Как это делается? — удивился дядя Слава. — Смотри. Берем кожицу… А инфекция туда не попадет? Ты что, какая инфекция! Вот так. Правильно. Ну, давай, не бойся, бутон! Он слушал со мною антисоветчину, холодно думал я. Коммунизм неизбежен. Отец в бешенстве ударил меня по лицу. Незадолго до смерти дядю Славу восстановили в партии.
<>Напротив школы было бесплатное кино. Его смотрели стоя, кто пониже ростом — на цыпочках. Его смотрели обычно в одиночку, но иногда толкаясь и подначивая друг друга. Зимой его смотрели в хрустящем ледяной коркой снегу, на котором скользили и падали с папиросой в зубах. Плохая обувь в снегу вспухала, носки промокали, ноги мерзли, а потом, в теплом помещении, долго, по-русски ныли. Нытье оттаивающих ног — нескончаемый мотив моего московского детства.
В кино, если зайти со двора, особенно когда стемнеет, можно было увидеть большое количество голых женщин. Окна были матовыми, но красились не изнутри, а снаружи, белой краской. Ее колупали ногтями в разных местах мужики. Некоторые дырки были побольше — их с другой стороны женщины заклеивали мокрыми бумажками: они догадывались, зачем дырочки. Но мелкие не заклеивали. Илюша Третьяков рассказывал, что однажды окно открылось, и мужиков окатили крутым кипятком из шайки. Было много мужской ругани и женского визга. Но если не брать этот случай, говорил Третьяков, женщины смирялись с тем, что за ними подсматривают, и даже позировали.
Я долго не соглашался пойти с ним в это мужское кино, которое он смотрел чуть ли не ежедневно. Я отставал в своем развитии от моих сверстников, хотя делал вид, что я с ними заодно. Я попался на фамилии футболиста. В классе смеялись над известным игроком Малофеевым. Я не знал, с чем связано это слово, меня прижали к стенке.
— Я не очень разбираюсь в футболе, — буркнул я.
Я был на футбольном матче только однажды, с папой на стадионе «Динамо» в майские праздники, когда на открытие сезона играли команды «Динамо» и «Спартака». Мы посмотрели первый тайм, который закончился вничью, и ушли, разочарованные в этой странной и скучной игре.
— При чем тут футбол? — удивились одноклассники.
Вдруг они поняли, в чем дело, и захохотали так громко и презрительно, что меня еще долго по ночам терзал их смех. Я опоздал к детской раздаче мата. Уже позже я учил его, как иностранный язык. Я опоздал и к раздаче русского антисемитизма. Я думал, что «жидяра» — всего только «жадина», и очень удивился, когда на меня из-за «жидяры» обиделись оба моих верных друга, Боря Минков и Илюша Третьяков, которые решили меня просветить.
— Ты небось тоже не знаешь, что такое «гондон»? — спросил Боря.
— Ну, догадываюсь, — соврал я.
— А где он продается?
— Не знаю.
— Пошли, покажу, — сказал друг.
У каждого русского парня есть история, связанная с гондоном. Гондон — воздушный шар русского детства. Мы вошли в аптеку на улице Горького, пропахшую — как все советские женщины изнутри — валерьянкой, и Боря сказал, что надо выбить в кассу сорок копеек. Я достал из кармана две двадцатикопеечные монеты, выбил и с чеком в руках подошел к окошечку, где продавали лекарства без рецепта. Боря замешкался и приотстал.
— Дайте мне, пожалуйста, гондон! — сказал я молодой аптекарше в белом халате и с белым колпаком. Та взяла чек и, покосившись на меня, побежала в глубь аптеки. Через некоторое время из боковой двери вышла толстая тетка, тоже в белом халате.
— Это ты спрашивал презерватив? — строго посмотрела она на меня.
— Нет, — сказал я, — мне нужен гондон.
— Зачем?
— Для дела.
— Для дела? — удивилась аптекарша. — Тебе сколько лет?
— Я учусь в пятом классе.
— Приходи через три года. — Она подписала чек, отдала кассирше, и та всунула мне в руку сорок копеек.
Боря, к своей чести, сделал из меня на следующий день героя: рассказал, что я ходил покупать в аптеку гондон. Одноклассники с уважением посмотрели на меня, а девочки принялись доброжелательно хихикать и случайно хватать меня ласково за руки.
— Ну, раз ты ходил покупать гондон, — сказал Илюша Третьяков, — то теперь тебе ничего не страшно. Пошли!
Я не смог ему отказать. Но я тянул и пошел с ним смотреть уже зимой, в шестом классе.
Сладость была в том, что это был спектакль. Женщины жили на своей банной сцене. Мылись, терли друг друга мочалками, обливались из шаек, разговаривали или сидели задумчиво. Они жили отдельными от нас с длинным Илюшей Третьяковым жизнями и при этом были удивительно вкусными: одна — клубничная, другая — черносмородиновая, и даже ванильные старушки были вкусными. В своем восторженном вуайеризме я нашел, что женщины красивы в любом возрасте (во всяком случае, издали). Там были наши одноклассницы, — у которых, оказывается, уже были волосы на лобке, — а также их мамы, их бабушки. Некоторые действительно поглядывали на окна, за которыми нас с Илюшей не было видно, и как будто красовались, принимая интересные позы.
Я глядел то одним глазом, то другим, и от напряжения мне даже ресница попала в глаз (что случается в том возрасте постоянно). Я тер слезящийся глаз, и то ли от рези в глазу, то ли от перевозбуждения, но я точно помню момент, когда картина бани стала меняться. Хлопнула форточка. Я увидел отнюдь не миролюбивую картину женской помывки, а какое-то грехопадение женской плоти. Сначала девочки с новоявленными лобками уплыли куда-то в сторону, и на их месте выстроились чудовищные фигуры разжиревших баб с падающим на колени животом, сиськами, похожими на среднеазиатские дыни с Центрального рынка, и старушечьи скелеты. Я не рассуждал в ту минуту о мимолетности женской красоты; я вдруг почувствовал, как в бане появилась смерть. Она пришла в розовом прорезиненном фартуке, надетом на голое тело, с обнаженной попой, похожая на банщицу.
Эта сильная, ловкая банщица, словно из будущего московского фитнес-центра, со смехом принялась рубить баб, как капусту, но не косой, как в волшебной сказке, а казачьей шашкой. Первая Конная армия Буденного не была так обучена профессиональной рубке людей, как она. Она стала лихо перерубать женщин и старух пополам, отрубать руки, ноги, груди. Головы полетели в шайки, закатились под лавки, оставляя красные следы. Затем, сверкнув в банном тумане кровавым лезвием, она, с тихой тенью сладостной улыбки на губах, перебросилась на девочек: рыжеволосых, веснушчатых и русых, ангелоподобных, с челками и без челок, с нежно очерченными грудями. Девки бросились врассыпную — банщица, передвигаясь длинными прыжками, как в половецких плясках у Бородина, не оставила шанса ни одной. В форточку несся предсмертный девичий вой. Банщица кончила тем, что добила, утопив в крови, разнополых детишек, пришедших помыться с мамами и бабушками. Я сам когда-то ходил с бабушкой на Чкаловской в женскую баню.