Москва – Петушки. С комментариями Эдуарда Власова - Венедикт Ерофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
10.25 …эти – пьют горячо и открыто… —
Сочетание наречий «горячо и открыто», возможно, заимствовано у «сатириконцев», из их описания внешности Мартина Лютера, где оно входит в состав никак не поясненной цитаты (текст главы о Лютере «Религиозная путаница в Германии» принадлежит Аверченко): «Как и большинство людей его сорта, Мартин Лютер имел „ввалившиеся горящие глаза, вдохновенный вид и говорил убедительно, смело, открыто и горячо“ <…> В этот период своей жизни <…> он по-прежнему говорил смело, открыто и горячо» («Всеобщая история, обработанная „Сатириконом“»).
10.26 …пьют… как венцы творения, пьют с сознанием собственного превосходства над миром… —
То есть следуют наставлению Саши Черного: «Красиво надо пить. Чтоб как птица стать» (Черный Саша. Собр. соч.: В 5 т. М., 1996. Т. 4. С. 19).
10.27 …венцы творения… —
По Библии, венцом Божьего творения считается человек, созданный Богом, как закономерный итог его творческой деятельности после создания неба, земли, света и проч. (Быт. 1: 26–31), то есть Веничкины попутчики пьют «как люди».
Существует, однако, и другое мнение: Касио у Шекспира, к примеру, «венцом творенья» (the essential vesture of creation) считает конкретную женщину – Дездемону: «Венец творенья, ангел, совершенство, / Не описать тебя ни кистью, ни пером» («Отелло», акт 2, сц. 1). Этой же точки зрения придерживается и Пастернак, у которого штамп используется, как и у завидующего «венцам творенья» Венички, в контексте все той же зависти:
Венец творенья не потрясУчаствующих и погрязВо тьме утаек и прикрас.Отсюда наша ревность в насИ наша месть и зависть.
(«Весеннею порою льда…», 1932)
10.28 C. 20. …пьют горячо и открыто… <…> Я, похмеляясь утром, прячусь от неба и земли, потому что это интимнее всякой интимности!.. —
Вот позиция лирического героя Пастернака, который, осознавая свою чужеродность, все же сливается с народом в общем деле:
Счастлив, кто целиком,Без тени чужеродья,Всем детством – с бедняком,Всей кровию – в народе.
Я в ряд их не попал,Но и не ради форсаС шеренгой прихлебалВ родню чужую втерся.
(«Счастлив, кто целиком…», 1936)
А вот признания отвергнутого обществом героя-одиночки Гамсуна: «Как весело и легко все эти встречные вертят головами, как ясны их мысли, как свободно скользят они по жизни, словно по паркету бальной залы! Ни у кого из них я не прочел в глазах печали, их плечи не отягощает никакое бремя, в безмятежных душах, кажется, нет ни мрачных забот, ни тени тайного страдания. А я бродил среди этих людей, молодой, едва начавший жить и забывший уже, что такое счастье! Эта мысль не покидала меня, и я чувствовал, что стал жертвой чудовищной несправедливости. Почему в последние месяцы мне живется так невыносимо тяжело?» («Голод», гл. 1).
10.29 Мне очень вредит моя деликатность, она исковеркала мне мою юность. Мое детство и отрочество… —
Приведу здесь монолог одного из лирических героев Саши Черного, познавшего цели, переполненного «газетными и журнальными словами», то есть цитатами и штампами, о «деликатности» и неспособности влиться в нормальную жизнь «человеческого общежития» – с ее пьянками, драками и прочими прелестями:
А мне, ей-ей, завидно…Мне даже как-то стыдно,Что я вот не сумеюНамять Алехе шею.
Зачем я сын культуры,Издерганный и хмурый,Познавший с колыбелиОсмысленные цели?
Я ною дни и ночи.Я полон многоточий;Ни в чем не вижу смысла;Всегда настроен кисло.<…>Я полон слов банальных —Газетных и журнальных…О неврастеник бедный,Ненужный, даже вредный!
(«Размышления современного интеллигента», 1911)
У Пастернака один из лирических героев восклицает: «О стыд! Ты в тягость мне!» («О стыд! Ты в тягость мне! О совесть, в этом раннем…», 1919). У Ницше тишина обращается к Заратустре: «„О Заратустра, ты должен идти, как тень того, что должно наступить: так будешь ты приказывать и, приказывая, идти впереди“. И я [Заратустра] отвечал: „Мне мешает стыд“» («Так говорил Заратустра», ч. 2, «Самый тихий час»).
10.30 Мне очень вредит моя деликатность… —
У Достоевского читаем: «Вы не хотите со мной ужинать! <…> это… возмутительная щепетильность <…> Ну так, по-моему, такая щепетильность вам же вредит» («Униженные и оскорбленные», ч. 3, гл. 10).
10.31 …мою юность. Мое детство и отрочество… —
Парафраз названия автобиографической трилогии Льва Толстого «Детство. Отрочество. Юность» (1852–1857).
10.32 C. 20. …просто я безгранично расширил сферу интимного – и сколько раз это губило меня… —
Напоминает Розанова: «„Мой Бог“ – бесконечная моя интимность, бесконечная моя индивидуальность. Интимность похожа на воронку, или на две воронки. От моего „общественного я“ идет воронка, суживающаяся до точки. Через эту точку-просвет идет только один луч: от Бога. За этой точкой – другая воронка, уже не суживающаяся, а расширяющаяся в бесконечность: Это Бог. „Там – Бог“. Так что Бог 1) и моя интимность, 2) и бесконечность, в коей самый мир – часть» («Уединенное», 1912).
10.33 Орехово-Зуево. —
См. 32.1.
10.34 К тому времени, как я поселился, в моей комнате уже жило четверо, я стал у них пятым. —
«4» – классическое для христианской мифологии число, связанное, прежде всего, с идеей креста и, соответственно, распятия. Ниже в тексте поэмы это число возникнет еще дважды: в бригаде на кабельных работах под началом Вени будут работать четыре человека и в финале Вениных палачей тоже будет четверо.
10.35 C. 20–21. Мы жили душа в душу, и ссор не было никаких. Если кто-нибудь хотел пить портвейн, он вставал и говорил: «Ребята, я хочу пить портвейн». А все говорили: «Хорошо. Пей портвейн. Мы тоже будем с тобой пить портвейн». Если кого-нибудь тянуло на пиво, всех тоже тянуло на пиво. —
Реминисценция описания нравов монахов Телемской обители из Рабле. Телемский монастырь был создан по приказу Гаргантюа в качестве награды герою войны с Пикрохолом монаху брату Жану. Это утопическое аббатство олицетворяет абсолютную человеческую свободу. Монастырский устав Телема выражался всего в четырех (французских) словах: «fais ce que voudras» («делай что захочешь»):
«Благодаря свободе у телемитов возникло похвальное стремление делать всем то, чего, по-видимому, хотелось кому-нибудь одному. Если кто-нибудь из мужчин или женщин предлагал: „Выпьем!“, то выпивали все; если кто-нибудь предлагал: „Сыграем!“, то играли все; если кто-нибудь предлагал: „Пойдемте порезвимся в поле“, то шли все. <…> Все это были люди весьма сведущие, среди них не оказалось ни одного мужчины и ни одной женщины, которые не умели бы читать, писать, играть на музыкальных инструментах, говорить на пяти или шести языках и на каждом из них сочинять и стихи и прозу» («Гаргантюа и Пантагрюэль», кн. 1, гл. 57).
Утопический мотив дружной и счастливой жизни встречается в русской классике у Чернышевского – в описании жизни «социалистической» общины из четырех человек:
«И в самом деле они все живут спокойно. Живут ладно и дружно, и тихо, и шумно, и весело и дельно. <…> Они все четверо еще люди молодые, деятельные <…> Они живут весело и дружно, работают и отдыхают, и смотрят на будущее если не без забот, то с твердою и совершенно основательной уверенностью, что чем дальше, тем лучше будет» («Что делать?», гл. 5).
Из русской классики этот мотив перекочевал в классику социалистического реализма, к Николаю Островскому, где рабочих уже не четверо, а пятеро:
«На Соломенке <…> пятеро создали маленькую коммуну. Это были: Жаркий, Павел [Корчагин], веселый белокурый чех Клавичек, Окунев Николай – секретарь деповской комсы, Степа Артюхин – агент железнодорожной Чека, недавно еще котельщик среднего ремонта. Достали комнату. Три дня после работы мазали, белили, мыли. <…> Снесли сюда свое имущество. Хозяйственный Клавичек составил опись всего добра коммуны и хотел прибить ее на стенке, но после дружного протеста отказался от этого. Все стало в комнате общим. Жалованье, паек и случайные посылки – все делилось поровну. Личной собственностью осталось лишь оружие. Коммунары единодушно решили: член коммуны, нарушивший закон об отмене собственности и обманувший доверие товарищей, исключается из коммуны. Окунев и Клавичек настояли на добавлении: и выселяется» («Как закалялась сталь», ч. 2, гл. 1).
Схожая ситуация складывалась не только на «стройках социализма», но и в советских тюрьмах: «[В тюрьме] мы жили дружно, в шахматы играли без ссор, занимались боксом, продукты делили пополам» (Амальрик А. Записки диссидента. С. 135).