Закон души - Николай Воронов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Привлекали также в Чурляеве одежда, походка, внешность. Он носил синеватый шевиотовый костюм, из-под пиджака виднелся жилет. Кепку, тоже синеватую и шевиотовую, надевал так, что задняя часть тульи закрывала затылок, а передняя высоко приподнималась, образуя ребристые, складки.
Дочь его Надя в то время была студенткой медицинского института. По нынешний день она видится мне хрупкой, с прозрачным шарфом из козьего пуха, спускающемся с плеч по тонким рукам. Ее волосы всегда были как бы окутаны золотистой дымкой, потому что кучерявились только сверху. Надя любила играть на гитаре. Приткнется на завалинку барака и нежно подергивает струны. Вокруг соберутся парни, робкие, ласковые при ней. В какие глаза ни загляни — счастьем сияют. Кто-нибудь наберется смелости и скажет: «Спой, Надя!» Она успокоит струны ладошкой, потом задумчиво проведет ею до колков и запоет: «На кораблях матросы злы и грубы».
Парни кончики носов потирают, плакать, наверно, хочется оттого, что так грустно и сладко льется голос Нади.
Да, все это было, но лежало где-то в кладовых памяти забытым и нетленным. А сегодня взворошилось, поднялось из глубины и растревожило. Хотелось бы вернуться в ту пору, что теперь называешь детством, не мыслью и не мужчиной, каким стал, а тем же мальчиком, лишь с умом взрослого. Но навсегда отрезана дорога в детство. И не узнаешь, не услышишь, не высмотришь того, чего не узнал, не услышал, не высмотрел тогда.
На речной пойме скрипел дергач; было похоже, что неподалеку ездит всадник на хрустком седле. Метелки мятлика, казавшиеся высеченными из серебра и почерненными, дремотно клонились к земле.
Чурляев повернул лицо к пойме. Оно стало растроганным, ласковым.
— Припоздал из жарких стран марафонец-то. Невесту ищет. Покричи, милый, покричи. Обязательно найдешь. — Потер ладонями по-стариковски острые колени, спросил: — Тоже в город?
— Да, Прохор Александрович.
Чурляев изумленно прищурился и пристально оглядел меня. Когда он опустил синевато-зеленые веки и досадно прикусил губу, я понял: забыл он меня. Да и не мог он упомнить всех мальчишек участка, если только в том бараке, где он жил, было их не меньше пятидесяти.
— Правильно говорят: время пуще сокола летит, — вздохнул он. — А меняет как людей! Непостижимо… Я сестру много лет не видел. Приехал — не узнала.
Видимо, Кеша решил похвастать нашим уловом: он выбросил из ведра огромные, поросшие стеклянным пушком листья вязов, а вместо них нарвал крапивы и начал прокладывать ею жабры.
— Удочками набросали?
— Угу.
— Знатно.
— А вы почему без рыбы? — спросил Кеша, скользнув взглядом по складному бамбуковому удилищу.
— Не пришлось поудить. Внучку проведывал. В лагере она, в пионерском. Знатно, знатно. Голавли-то — спины в два пальца.
Он потер кулаком подбородок, будто пробовал, не отросла ли щетина. И раньше он потирал кулаком подбородок, после того как взъерошивал чью-нибудь и без того вихрастую голову.
Из-за холма, через который коричневым ремнем перебросилась дорога, долетало до нас глухое тарахтенье. Холм лежал у подошвы горы и, казалось, вздулся там потому, что кто-то могучий однажды слегка передвинул ее и она выперла землю перед собой вместе с ольхами, лиственницами и соснами.
Вскоре, дрожа щербатыми бортами, к речке подкатила полуторка. Из кабины выпрыгнул пожилой шофер. Он был очень жилист, словно сплетен из жил. Помахивая изрядно сплющенным ведром, он осмотрел колеса и направился к речке. Кеша подбежал к нему:
— Дяденька, возьмешь? Троих?
— Возьму, тетенька. Зачерпни-ка.
В кузове засмеялись. Кеша нахмурился, поддел ведром воду и засеменил к машине. Из днища вывинчивались струйки и вывалявшимися в пыли дымчатыми шариками оставались на дороге.
Шофер залил воду, заткнул промасленной тряпкой радиаторное отверстие, сунул под сиденье ведро, и мы поехали.
Возле кабины стояли два парня: широкоплечий, в репсовом костюме, и худощавый, в синей рубашке и лыжных брюках. Они поддерживали за талию девушку. Ветер надувал рукава-крылышки ее платья, по косам спускались колокольцы купальницы.
На скамейке, ближней к кабине, сидели три одинаково одетые девушки: в шелковых платьях — по голубому белые астры, в решетчатых босоножках. Они пели тонюсенькими голосами о Тоне, которая согласно прописке жила в Москве. Позади них гудел юноша, голый по пояс. У левого борта восседало семейство: отец — он обмахивал лицо соломенной фуражкой, мать — она грустно смотрела на горы, сын — пухлые мальчишеские щеки его вздрагивали, когда полуторку встряхивало, дочь — волосы ее откидывало на розовый, крестом бант.
А у правого борта пьяно, до хрипоты громко разговаривали мужчины: один — бледный, поджарый, с морщинами, которые как бы скользили от висков к уголкам глаз и там, сходясь, вспухали горошинами, словно завязывались узлом; другой — громоздкий, лицо, как из арбузной мякоти вырезанное, — красное, в склеротической паутине, руки буграстые — кажется, не мускулы под кожей, а крупные речные голыши.
— Михаилушка, — кричал поджарый в ухо громоздкому, — разве здесь реки? Урал называется. Тьфу! Вот у нас в России — Волга, она…
— Да, Николай, Волга — э-та… Я всю ее насквозь знаю. Волга — эт-та… Я в Кинешме мешки на баржи таскал. По три сразу. Сходни лопались. Богатырь!
— Точно! Из богатырей богатырь!
— Захочешь покататься, приоденешься — и на дебаркадер. Капитаны, как завидят, кричат в рупоры: «Миша, садись!» Сядешь к кому-нибудь, пароход отземлится от пристани и пошел шлепать. Смотришь, а воды, воды… Откудова только берется?
— Из подземных рек, Михаилушка.
— Ну да?
— Точно.
Кеша шмыгнул носом и озорно сказал в сложенные кольцом ладони:
— В рупоры… Ну да… Вру порой — получается нуда.
Девочка с бантом крестом прыснула от этих его слов и потупилась, а он хитро покосился на нее и выпятил толстые губы, довольный, вознагражденный за дерзость, пусть она не была услышана Михаилом и Николаем.
Чурляев подмигнул Кеше, потом осуждающе покрутил головой: парнишка, мол, ты храбрый и остроумный, но подкусывать пьяных не следует.
Полуторка перевалила кряж и покатилась по косогору. Синие тени облаков, солнечные кулижины, розовые табунки иван-чая, дымчато-желтые заросли бересклета, поляны ковыля — все это делало склон праздничным, цветным.
У огромного валуна полуторка остановилась. Он был дочерна прокопчен солнцем, тусклыми зелеными пятачками расплылся по нему мох, напоминая крапины масляной краски. Из-под валуна бугристо бил родник. Все направились к нему. Мужчина в соломенной фуражке раздал своему семейству сухари, вынутые из бумажного пакетика, и они, все четверо, принялись макать сухари в ключ и весело похрустывать. Парни, которые только что поддерживали за талию свою подругу, заставили ее черпать ладонями воду и попеременно пили из них. Девушки в одинаковых платьях сердито посматривали на эту троицу и на юношу, голого по пояс, который взобрался на валун и стоял там, глядя вдаль.
Кеша прошел с пустой бутылкой мимо скучающих красавиц и пропел:
— Мы грустим, мы кручинимся…
Одна из них сказала:
— Мальчик, дай, пожалуйста, бутылку.
— У мальчика есть имя и фамилия: Иннокентий Фалалеев, — ответил он и погрузил бутылку в ручей: из горлышка стеклянными шарами полетели пузыри.
Михаил и Николай сели под осинки, облупили полдюжины яиц, налили в складные алюминиевые стаканчики водки и начали кричать шоферу:
— Дугач, поди! Перекувырнем. Белая головка.
Тот не отвечал: бил каблуком в покрышку колеса. Рядом стоял Чурляев.
Михаил недовольно подошел к полуторке.
— Чего валандаешься?
— Колесо пропороло гвоздем. Вишь, шляпка торчит.
— Не плачь. На одном скате доедем. Пойдем перекувырнем.
— Нет, колесо заменю. И опять же — в дороге не пью.
— Идем, слышишь? — Как из арбузной мякоти вырезанное лицо Михаила еще пуще покраснело.
— Не пойду.
— Я исполняю обязанности завгара, а не ты. Приказываю.
— Колесо надо сменить, — отрывисто сказал Чурляев и свел полы накинутого на плечи пиджака.
Михаил дернулся, оскорбленно смежил левый глаз, а открытым начал гневно шарить по невысокой фигуре Чурляева.
— Затвори рот на замок. Говорун! Подобрали на дороге — молчи.
— Вы хоть и заменяете завгара, а машину не имеете права калечить, — твердо добавил Чурляев. — Государственное добро. Народное.
Михаил оттолкнул с дороги пяткой сапога камень, поймал за руку Дугача, и хотя тот, крепкий, словно сплетенный из жил, сильно упирался, потянул его к осинкам, где Николай держал наготове алюминиевые стаканчики. Михаил заставил шофера выпить с собой и Николаем; проводил в рот яйцо и, разжевывая его, таращил глаза на Чурляева.
— Ишь, щелчок, колесо, говорит, смените! Патрон в нос и луковицу чесноку. Чихать будешь? А? Не на того наткнулся! Волжанина задираешь, богатыря! Волга — эт-та… Я дюжинами таких бью. Я по три мешка таскал. Сходни лопались.