Волшебная дорога (сборник) - Геннадий Гор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
18
Сейчас, когда я заканчиваю эти заметки, в Русском музее открылась выставка картин и акварелей Николая Андреевича Тырсы.
Тому, кто хочет мысленно перенестись в двадцатые годы и увидеть мир, который был моложе нас на сорок лет, следовало побывать на этой выставке.
В чем сущность искусства? Вероятно, это лучше меня знают люди, защищающие кандидатские и докторские диссертации по эстетике. На высушенном, как гербарий, академическом языке они пытаются объяснить нам чудо, анатомируя живое, ускользающее мгновение.
Когда мне хочется узнать нечто сокровенное об искусстве, я обращаюсь не к эстетикам, а к самому искусству. Вот я стою в одном из залов Русского музея перед акварелями Тырсы. Прежде чем оказаться рядом с ними, я прошел мимо огромных полотен Семирадского и Константина Маковского. Моя мысль при виде их не перенеслась ни в Древний Рим, ни в мир оперных бояр и роскошных базаров, она осталась вместе со мной, чтобы воспринять чудо подлинного искусства, искусства бесконечно скромного и радостного, как сама природа.
Когда пройдут все сроки, выставку закроют, картины и акварели унесут в запасники, в частные коллекции, которых в городе так много. Останутся на месте картины Семирадского и Константина Маковского. Но сейчас я забыл о существовании Семирадского и академической живописи. Передо мной жизнь: советские люди, дети, улицы, дома, природа, которую тоже хочется назвать советской — до того она современна, созвучна нам, естественна, мила и прекрасна.
На одной из своих картин Тырса изобразил окно. Это не те окна, которые изображали художники прошлых столетий, окна, прорубленные в толстых стенах, отделявших человека от человечества. Окно Тырсы распахнуто в мир, в мир природный и человеческий. Тырса убирает перегородки между человеком и природой, между человеком и человечеством. От этого становится необычайно радостно и просторно, словно уже нет на свете никаких перегородок, глухих стен, и окна всего мира раскрыты, в дома вливается весна, природа, деревья, реки, воздух, и между весной и нами нет ничего, кроме роднящего нас чувства.
Я был знаком с Николаем Андреевичем Тырсой. Я часто встречал его в редакциях журналов, в издательствах, куда он приносил свои иллюстрации и рисунки. Однажды я заседал с ним, когда пришлось защищать от страхующихся бюрократов искусство ненецкого народного художника Панкова. Тырса был строг, внешне суховат, но искусство, каким бы оно ни было скромным, не умеет и не любит ничего скрывать. Акварели Тырсы раскрывают нам художника, его ни с чем не сравнимое умение глубоко чувствовать и чудесно видеть.
Красноярский школьник Вася Суриков, будущий великий художник, для своих первых детских произведений выжимал сок из брусники и этим соком раскрашивал рисунки.
Я не знаю, где и у кого покупал свои краски Николай Андреевич Тырса, из каких тюбиков он их выжимал. Когда смотришь на его акварели, кажется, что краски предоставила ему сама природа — леса, сады, пригородное небо, сиверские и лужские просторы. Для своих картин и акварелей он выжимал краски из трав, из рек, из весенних и осенних ветвей.
Между миром и нами — светлый родник, прозрачный ручей. Этот ручей и есть искусство Тырсы, первозданное, как сама жизнь, своей свежестью смывающее с нас копоть обыденности, усталости и автоматизма.
Эти рисунки, картины и акварели соединяют нас с двадцатыми годами тогда еще очень молодого века. Мы стоим у широко раскрытого окна, а там прошлое, которое на акварели так и останется навечно настоящим. И пусть объясняют это те, кто любит все объяснять. Но разве можно объяснить, что такое весна, что такое утро и что такое музыка в весеннем свисте иволги?
Геометрический лес
Я звал вас много разСюда, в Эрцинский лес,Чьи корни до сердец,Вершины до небес!
Л. Мартынов1
Слово проникло в тот мир, о котором я сейчас хочу рассказать, хоть сущность его могло бы лучше передать молчание. Но прежде чем начать рассказ об удивительном, не проще ли вернуться в обычную жизнь на улицу Бармалеева, где в старом, еще петербургском доме помещалась наша мастерская? Мастерскую я делил с напарником, таким же неудачником, как и я.
И он и я — мы вручили свою судьбу страсти, для которой человечество еще не придумало названия. И действительно, каким словом можно назвать это желание чуда, когда всем известно, что чудес не бывает? Я ждал, когда одна из моих картин превратится в мир и со мной случится то, что случилось с художником, о котором рассказывает древняя дальневосточная легенда.
Жил художник. И он написал картину. В прекрасной долине вилась тропа, уходя в горы. Художнику так понравился пейзаж, что ему захотелось пройтись по тропинке и ощутить даль. И он вошел в свою картину и почувствовал под ногами тропу, которую сам написал. Он шел и шел все дальше и дальше, углубляясь в лес, а потом навсегда исчез за горой.
Нет, я не хотел затеряться в поэтическом мире, созданном воображением. Я хотел вернуться, но прежде почувствовать всю реальность мечты, превратившейся в жизнь.
Разумеется, я никому не говорил — о своем неосуществимом желании. Ведь оно было не чем иным, как метафорой, красивой мыслью, за которой пряталась обычная для художников мечта — приблизить подобие к жизни, так чудесно и странно приблизить, чтобы вдруг почувствовать, как холст превращается в лес.
Вот уже несколько лет я писал картину, изображавшую лес. Нет, это не был лес Коро, Шишкина или Левитана — реальное подобие ими виденного. Меня томило какое-то особое желание, то самое, что, наверно, смущало наивную и древнюю душу сказочника. Мне хотелось собрать всю свежесть лесов, шум и грохот рек и воплотить все это в вечное молчание картины.
2
Описывая жизнь художника, легко впасть в мелодраму, Чтобы избежать этого, я начну описание своей жизни с того дня, когда меня выбрали членом месткома. Или нет, к месткому я еще вернусь, а сейчас мобилизую все пластические ресурсы слова, чтобы передать жизнь человека, включенного в один ритм со своими современниками.
Вот тут я уже ловлю себя на неточности. Все современники мои, включенные в спешащее бытие сверхиндустриальной цивилизации, не знали этого медлительного существования, которое ведал я. Я был художником, а труд художника почти не изменился со времен Леонардо. Тот же холст, натянутый на подрамник, те же кисти и краски, правда, похуже качеством и растертые не в мастерской художника, а на химической фабрике. Художнику, если он писал не по заказу, неведома была спешка. Он мог часами стоять у мольберта, ощущая покой никуда не спешащих минут, смотря на воображаемый мир через окно готовой лечь на холст мысли. В мастерской — я уже упоминал — мы работали вдвоем. Мой сосед писал цветы, словно, кроме цветов, его ничто в мире не интересовало. Он покупал букетики у старушек на Сытном рынке или у бойких молодых людей, поджидавших его в подземелье, у стеклянных дверей метро. А затем, смотря то на букетик, то на холст, он следил за странным процессом, когда появлялось подобие цветов, дразня своим полуэфемерным существованием оставшуюся на столе натуру.
У моего соседа была привычка что-то нашептывать во время работы, нашептывать самому себе, двоясь на себя и на своего воображаемого собеседника. Воображаемый собеседник, по-видимому, состоял членом критической секции и был склонен к анализу, не очень-то высоко оценивая попытку с помощью жалкого букетика проникнуть в другое измерение, откуда был изгнан случай и где царствовала гармония.
Что еще сказать о моем соседе? Краткие сведения о нем можно найти в библиографическом словаре, выходящем в издательстве «Искусство»:
«Смирнов, Иван Иванович. Живописец и график. Родился в 1931 году в Вологде. Окончил Институт имени Сурикова».
Да, окончил Институт Сурикова, но Суриковым не стал. Не стал и Серовым. Но не всем же быть Суриковыми. Против этого статистические законы жизни. Против этого гены, в которых упакована ваша судьба, запертая в больших молекулах педантичной, как фармаколог, природой. Против этого бог, чей псевдоним — случай. А если он, скромный, неопозитивистский, влюбленный в математическую логику бог, выбрал не вас и не меня, куда же идти на него жаловаться?
Мы и не жаловались — ни я, ни Иван Иванович Смирнов, — а терпеливо ждали события, которому трудно подыскать словесный эквивалент, потому что оно состояло в дальнем родстве с чудом. Но разве не чуда ждут многие посредственные художники, больше полагаясь на случай, чем на свои творческие возможности. Ведь даже Сезанн и тот впадал в уныние, ощущая, что время течет, и течет для себя, а не для его картин, чье молчание тогда еще никому ничего не говорило. Мы тоже думали о неведомом. Смирнов хотел проникнуть в это неведомое с помощью букетика цветов, превращавшихся в свое подобие на холсте. В подобие, пока — увы! — довольно приблизительное и далекое от всей живости, и реальности натуры, Я же писал лес, мечтая о том же, о чем мечтал художник из старинной легенды, желавший убрать извечное противоречие, стоящее между искусством и жизнью.