Амальгама счастья - Олег Рой.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одного взгляда в дверной «глазок» ей оказалось достаточно, чтобы, грустно усмехнувшись, легким движением повернуть в замке послушный ключ. В самом деле, уж этого гостя — быть может, единственного на всей земле — ей можно не опасаться.
Посмотрев в глаза человеку, который стоял за распахнутой дверью, прислонившись к косяку, она мягко промолвила:
— Немножко поздно для незапланированного визита, тебе не кажется?
— Нет, — ответил Вадим, проходя мимо Даши в прихожую и разом заполняя узкое помещение своей чуть неуклюжей, массивной фигурой. Стаскивая с плеч промокшую от сырого ноябрьского снега куртку и оглядывая хозяйку с головы до ног, он добавил: — Ты вполне одета, чтобы принимать гостей. А я, к счастью, вполне трезв, чтобы тебя выслушать.
— И что же ты хочешь услышать? — устало и медленно спросила девушка, проходя следом за ним в свою холодную кухню, где так давно не ощущалось ни ароматов пищи, ни человеческого присутствия. Она вдруг почувствовала себя совсем обессиленной, в ней не было больше неприязни к тем, кто пытался так беспардонно использовать ее, ни куража борьбы, ни желания выжить и выстоять — не было вообще ничего. Выжженная, пустая оболочка, одно воспоминание о прежней живой, веселой и деятельной Даше…
Быстро взглянув на нее, поняв все и мысленно ужаснувшись (боже, как плохо она выглядит!), Вадик так же неторопливо, как она, проговорил:
— Все. Я хочу услышать все — всю правду. И о том, почему ты позвонила мне тогда, позвав на помощь и не сказав потом ни слова. И о том, что означают все эти статьи в газетах. И о том, почему все последние дни и ночи у тебя в комнате ни на минуту не выключается свет…
— Похоже, уже вся Москва следит за тем, горит или не горит у меня свет, — перебила его Даша. — Откуда тебе вообще известны эти подробности моего быта?…
Гость, спокойно включая чайник и умело расставляя на столе чайную посуду, ответил ей вопросом на вопрос:
— Ты, кажется, забыла о моей давней привычке время от времени дежурить под твоими окнами? Эта привычка так накрепко въелась в меня со времен юношеской безнадежной любви, что я уже и не пытаюсь с ней бороться. Брожу, знаешь, время от времени рядом —. и все примечаю: с кем ты, когда и во сколько… Звоню тебе временами и молчу в трубку, как подросток («Так вот она, последняя запись на автоответчике», — равнодушно подумала она). Шпионю, одним словом.
Даша явственно ощущала его неловкую попытку свести все к шутке, но не смогла сейчас оценить ее и, криво усмехнувшись, вертя в руках все еще пустую чашку, едко заметила:
— Лучше бы ты занимался более перспективными делами. Разбирался в собственной жизни, строил карьеру, заводил семью, воспитывал детей — все лучше, чем без конца превозносить свою первую любовь и уж тем более дежурить под окнами.
Это было жестоко, но Вадим выдержал удар не дрогнув.
— Я и разбираюсь в собственной жизни, — терпеливо и серьезно, будто объясняя что-то непонятливому ребенку, сказал он. — Я ж не тебя на самом-то деле караулю, а просто живу — как мне хочется, как нравится… И когда хожу мимо твоего дома — тоже живу. И это мне тоже нравится… Разве же это плохо, Даша, что я все еще беспокоюсь о тебе? Ведь мы друзья с тобой, верно?
Девушка промолчала, и гость не стал настаивать на ответе. И снова текли минуты, и тикали часы, и мужчина — не близкий, но и не посторонний — ходил по кухне, привычно доставал из буфета высокие прозрачные бокалы. И поднимался пар от чашек заваренного им чая, темным рубином отсвечивало в хрустале принесенное им вино. И Даше казалось, что эти его привычные заботы отогревают ее, как когда-то в далекой юности, когда она прибегала к нему с обидами и разочарованиями, спеша раскрыть перед лучшим другом еще неопытную, не уставшую от боли душу… Тихо было в квартире; Вадик не задал ей больше ни одного вопроса, и Даша ни о чем больше не спрашивала его, с горечью чувствуя, что ей почти безразлично, что бы там ни происходило в его жизни, — настолько далеким и, в сущности, уже ненужным было теперь и его участие, и его присутствие. Но — мерное течение времени; но — терпкое вино в узком бокале; но — последнее дружеское участие в ее жизни… Она и сама не могла понять, почему такой фатальной кажется ей эта ночь, но ощущала это всем существом, всеми фибрами своей души. И, почти не отдавая себе отчета, она пила это вино мелкими глотками, будто принимая причастие, и наслаждалась теплом человеческого общения — как в последний раз…
Наконец мужчина не выдержал и, положив свою руку на ее худенькую, словно прозрачную ладонь, тихо проговорил:
— Так что ты хотела мне тогда сказать? Тогда, когда позвала меня к себе — и промолчала…
Еле заметным движением, словно в замедленной съемке, девушка убрала свою руку из-под руки Вадика и, посмотрев не на него, а сквозь него, сквозь его лицо, сквозь внимательные и сочувственные глаза, сказала:
— Ты уверен, что сможешь выслушать меня и понять?
— Уж конечно, — усмехнулся тот. — Что там у тебя могут быть за тайны мадридского двора?
Даша чуть брезгливо повела плечами.
— Тайны — не тайны, но… Мне все равно теперь, Вадик. Могу рассказать. А вот ты — как ты, узнав все, будешь потом жить?
Ее собеседник засмеялся с едва ощутимыми нотками тайного мужского превосходства. А потом неожиданно строго вымолвил:
— Оставь ты это, пожалуйста, Дарья. Прекрати свои многозначительные угрозы и попытки взять меня на испуг. Что я, впервые, что ли, буду допущен к твоим секретам? Или я не научился рассеивать твои детские страхи еще тогда, раньше, когда нам было по двенадцать, тринадцать, четырнадцать?…
Девушка хотела что-то сказать, возразить, но он остановил ее повелительным движением головы и продолжил так быстро, что она не успела вмешаться:
— Ну какие уж там серьезные неприятности могли образоваться в твоей сытой, ухоженной, удачливой, до приторности благополучной жизни? Наследства ты не хотела, и теперь оно тебя достает? Догадываюсь, читал; слава богу, знаю тебя чуть ли не с младенчества и понимаю, что тебе эти деньги — как зайцу мотороллер… Напрягает, конечно, но это ведь еще не беда, верно? Что еще могло случиться — любовник, может, бросил, или на работе мелкие неприятности, или картинка последняя не нарисовалась, не удалась — так, что ли? Даже если все это, вместе взятое, — неужели с такими вещами ты не знаешь, как дальше жить? Этим ты взялась пугать меня, глядя в сторону с ложной многозначительностью? Да что ты вообще знаешь о беде, о горе, о неприятностях?! Что ты можешь знать о жизни и смерти, дорогая моя, красивая, нежная Даша?…
Изумленная вдруг прорвавшейся страстностью, даже надрывом в его голосе, девушка посмотрела наконец прямо в глаза своему гостю и разглядела в них не любопытство, не любовь и даже не желание помочь ей, а странную, давнюю, будто присыпанную пеплом горечь. Были в этой горечи и мудрость, и насмешка, и чуть ироничное сочувствие, и даже некий мужской шовинизм — что вы, бабы, можете знать о настоящих горестях? — не было только истинного понимания. И тогда вдруг неожиданно для себя самой, не совсем понимая, почему она это делает и зачем ей это нужно — уж конечно, не для того, чтобы убедить его в чем-то, а скорее чтобы разобраться самой, — Даша рассказала Вадику все от начала и до конца, с появления зеркала до увольнения из банка.
Она говорила ему об этом не так, как Ларисе тогда, в больнице, — застенчиво, коротко, точно извиняясь, излагая одни только факты и выбирая осторожные выражения «мне показалось» или «мне почудилось». И не так, как затем врачу в респектабельном частном кабинете, профессионально внимательной женщине в очках с толстыми стеклами, — сухо, по-деловому, старательно обходя собственные эмоции и боясь дать ей повод заподозрить в Даше душевную болезнь или претензию на избранность… Нет, с Вадиком все было иначе. Впервые она рассказывала свою историю взахлеб, как истинную правду, и выплескивая свои тайные чувства. Впервые говорила, ничего не опасаясь, ничего не скрывая — искренне, точно, подробно. Смеялась и плакала, мечтала вслух о любви и ненависти и не одергивала себя, открывая полностью свое сердце и громко проговаривая имя, которое прежде не осмеливалась произнести. И, поглощенная своим рассказом и захлебнувшаяся в нем, не видела, не замечала, как темнеет лицо Вадика, как горько поблескивают его глаза и сжимаются губы, как ниже и ниже опускает он голову, будто опасаясь выдать свои чувства… Не замечала до тех пор, пока он не прервал ее рассказ громким криком, с выражением боли и странной ненависти на помрачневшем лице:
— Довольно! Я прошу тебя, хватит!
И девушка замерла на полуслове, не в силах оторвать глаз от подергивающегося мускула на его щеке.
— Сумасшедшая ты, право, сумасшедшая! Я не знал, не понимал, не думал… Я — дурак, что еще тогда не добился от тебя правды, не остановил этого безумия. Надо было ходить с тобой всюду, быть с тобой, дневать и ночевать у тебя, связать тебя, если б понадобилось… Ты хоть понимаешь, что то, что ты говоришь — это хуже безумия, хуже наркотиков, хуже тюрьмы?! Ты же сама загнала себя в угол, сочинила себе безумную историю — и носишься с ней, веришь в нее, строишь планы на будущее, перекраиваешь собственную судьбу… Это же преступление! — задыхался Вадик, мечась по кухне.