Василий Теркин - Петр Боборыкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хотел в Мироновку, да заплутался.
Он рассказал ей случай с глухонемым мужиком.
— Хочешь чаю?
— Хочу.
За чаем они сидели довольно долго. Разговор шел о посторонних предметах. Он много курил, что с ним случалось очень редко; она тоже выкурила две папиросы.
Несколько раз у нее в груди точно что загоралось вроде искры, и она готова была припасть к нему на плечо, ждать хоть одного взгляда. Он на нее ни разу не поглядел.
— Ты, я думаю, устал с дороги… да еще сделал верст двенадцать пешком.
— Да… я скоро на боковую! стр.201
— Наверху тебе все приготовлено, — выговорила она бесстрастно и встала.
В башенке он спал в очень теплые ночи, но постель стояла там всегда, и он там же раздевался. Он делал это "для людей", хотя прислуга считала их мужем и женой.
— Хорошо… Спасибо!.. И тебе, я думаю, пора бай-бай!..
Никогда он не прощался с ней простым пожатием руки.
Наверху в башне Теркин начал медленно раздеваться и свечи сразу не зажег. В два больших окна входило еще довольно свету. Было в исходе десятого часа.
В жилете прилег он на маленькую кушетку у окна, около шкапа с платьем, и глядел на черно-синюю стену опушки вдоль четырех дач, вытянувшихся в линию.
Ко сну не клонило. Его натура жаждала выхода. Он выбранил себя за малодушие. Надо было там внизу за чаем сказать веско и задушевно свое последнее слово и привести ее к сознательному желанию загладить их общую вину.
По лесенке проскрипели легкие и быстрые шаги.
— Вася!
Она уже обвилась вокруг него и целовала ему глаза, плечи, шею, руки.
— Как ты велишь, так и сделаю!.. Господи!.. Только не срами себя… Не начинай первый! Дай мне поговорить с ней!.. Радость моя!.. Не могу я так… Убей, но не мучь меня!
Он поцеловал ее в губы. Серафима почти лишилась чувств от безумной радости.
XI
Из-под опущенных занавесок утро проникло в башенку, и луч солнца заиграл на стене.
Теркин проснулся и стал глядеть на зайчики света, бегавшие перед ним. Он взглянул и на часы, стоявшие на ночном столике. Часы показывали половину седьмого.
Первая его мысль, когда сон совсем слетел с него, была Калерия.
Третий день живет она у них, там, внизу, в угловой комнате. Приехала она под вечер, на другой день после стр.202 их размолвки с Серафимой и примирения здесь, на том диванчике. Серафима умоляла его не "виниться первому"; он ее успокоивал, предоставил ей "уладить все".
После обеда явилась Калерия неожиданно, в тележке, прямо с пристани, с небольшим чемоданчиком, в белой коленкоровой шляпе и форменном платье «сестры», в пелеринке, даже без зонтика в руках, хотя солнце еще припекало.
Он не видал раньше ее фотографии; представлял себе не то "растрепанную девулю", не то «черничку». Чтение ее письма дало ему почуять что-то иное. И когда она точно выплыла перед ним, — они сидели на террасе, — и высоким вздрагивающим голосом поздоровалась с ними, он ее всю сразу оценил. Ее наружность, костюм, тон, манеры дышали тем, что он уже вычитал в ее письме к Серафиме.
Та немного опешила, но тотчас же бойко и шумно заговорила, поцеловалась с нею, начала расспрашивать и угощать. Родственных нот он не слыхал под всем этим.
Ею Серафима назвала Калерии прости «Вася», ничего к этому не прибавила. Калерия поглядела на него своими ясными глазами и пожала руку.
Вечер прошел в отрывочном разговоре. Калерия расспрашивала о покойном дяде, о тетке; о муже
Серафимы не спросила: она его не знала. Серафима вышла замуж по ее отъезде в Петербург.
И вчера он только присутствовал при их разговорах, а сам молчал. Калерия много рассказывала про Петербург, свою школу, про общину, уход за больными, про разных профессоров, медиков, подруг, начальников и начальниц, и только за обедом вырвалось у нее восклицание:
— Хочется мне у нас на Волге хоть что-нибудь завести… в самых скромных размерах.
На денежные дела — ни малейшего намека.
После обеда он нарочно поехал на пристань, чтобы дать им возможность остаться наедине и перетолковать о наследстве.
Вернулся он к вечернему чаю, застал их в цветнике и не мог догадаться, было ли между ними объяснение или нет.
Когда он уходил к себе наверх, Серафима шепнула ему:
— Не волнуйся ты, Бога ради, все наладится! стр.203
Но она не прибавила, что Калерия уже знает "про все".
И у себя наверху он не мог заснуть до второго часа ночи, ходил долго взад и вперед по своей светелке, курил, медленно раздевался и в постели не смыкал глаз больше двух часов; они пошли спать около одиннадцати.
Серафима никогда ни одним словом не обмолвилась ему с самого их разговора на свидании у памятника, год тому назад, какой наружности Калерия.
Называла ее "хлыстовская богородица", но в каком смысле, он не знал.
И весь облик Калерии, с первой минуты ее появления, задел его, повеял чем-то и новым для него, и жутким.
Ханжества или сухой божественности он не распознавал.
Лицо, пожалуй, иконописное, не деревянно-истовое, а все какое-то прозрачное, с удивительно чистыми линиями.
Глаза ясные-ясные, светло-серые, чисто русские, тихо всматриваются и ласкают: девичьи глаза, хоть и не такие роскошные, брильянтовые, как у Серафимы.
И стан прекрасный, гибкий. Худощавость и высокий рост придают ей что-то воздушное.
Но это все — наружность. Ее разговор совсем особенный.
Видно, что никаких у нее суетных помыслов; вся она — в тихом, прочном стремлении к добру, к немощам человека. Это не рисовка.
Не будь тут Серафимы, он не выдержал бы, взял бы ее за руку, привлек бы к себе как сестру и излил бы ей всю душу сразу, без всяких подходов и оговорок.
Конечно, Серафима если в чем и призналась ей, то облыжно, с выгораживанием и его, и себя, так чтобы все было «шито-крыто» и кончилось, до поры до времени, платежом процентов с двадцати тысяч и возвращением
Калерии тех денег, которых она не истратила.
И во сне-то он видел ее, Калерию, в длинном белом хитоне, со свечой в руках.
Лицо у нее точно озарено изнутри розовым светом, и волосы каштановые, с золотистым отливом, — такие, какие у нее в самом деле, — распущены по плечам.
Он вскочил с постели и начал торопливо умываться и одеваться. Вчерашняя ночная тревога не проходила.
Не хочет и не может он провести еще день без того, чтобы не поговорить с Калерией начистоту от всего стр.204 сердца. Не должен он позволять Серафиме маклачить, улаживать дело, лгать и проводить эту чудесную девушку.
К чему это? Он все возьмет на себя. Да он и должен это сделать. Положим, ему известно было и раньше, до того дня, когда стал колебаться: брать ему или нет от Серафимы эти двадцать тысяч; ему известно было, что они с матерью покривили душой, не отослали сейчас же Калерии оставленного ей стариком капитала, не вызвали ее, не написали обо всем. Но ведь любовь к нему Серафимы доделала остальное.
Ему она предложила деньги. Они могли и пропасть, пароход мог сгореть или затонуть. Он был бы банкрот. Уж, конечно, она не стала бы взыскивать с него, да и документ-то он ей выдал только зимой, пять месяцев позднее спуска в воду "Батрака".
Серафима умоляла его "не виниться перед Калерией"…
Мало ли чт/о!.. Это — жалкая злоба, дьявольское самолюбие, бессмысленное высокомерие, щекотливость женщины, смертельно не желающей, чтобы ее Вася поступил как честный человек, потому только, что он ее возлюбленный и не смеет «унизить» себя перед ненавистной ей девушкой.
Ненавистной! Почему? Это просто закоренелость. Чем же она выше после того самой порочной женщины?..
Вчера он наблюдал ее. Ни одного искреннего звука не проронила она, ни в чем не выдала внутреннего, хорошего волнения, сознания своей вины перед Калерией.
Он раздвинул занавески и отворил окно.
Садик и лес пахнули на него запахом цветов и хвои. Утро стояло чудное, теплое, со свежестью лесных теней.
Внизу в зале часики пробили семь. Серафима, конечно, спит. Он мог бы тихонько спуститься и пройти к ней задним крыльцом.
Зачем пойдет он к ней?.. Целоваться? Не желает он, ни капельки не желает. Ему и вчера сделалось почти стыдно, когда Серафима при Калерии чмокнула его в губы. Чуть-чуть не покраснел.
Переговорить с Серафимой о Калерии? Допросить ее: было ли у них вчера без него объяснение? Знать это ему страстно хотелось. стр.205
Серафима способна солгать, уверить его, что все обделано. Он не поручится за нее. В ней нет честности, вот такой, какою дышит та — "хлыстовская богородица".
Это пошлое прозвище — пошлое и нелепое — пришло ему на память так, как его произносила Серафима, с звуком ее голоса. Ему стало стыдно за нее и обидно за Калерию.
Из-за чего будет он подчиняться? Молчать? Когда вся душа вот уже второй день трепещет… Никто не может запретить ему во всем обвинить себя самого. Но допустит ли его Серафима до разговора с глазу на глаз с Калерией?