Упраздненный театр - Булат Окуджава
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он уже лежал в постели, укрывшись с головой, когда пришла бабуся с какой-то едой. Но он так и не вылез из-под одеяла.
...Минул январь, и бес затих, куда-то запропастился. А Шалико выступил на городском партактиве и заклеймил, как планировалось, шаткую и небольшевистскую позицию Балясина. Балясин обуржуазился, утратил принципиальность и проявлял терпимость ко всяким антипартий-ным настроениям. В газете "Тагильский рабочий" было помещено это грозное выступление и фотография выступающего Шалико. Ашхен считала, что он был слишком резок. Она вспоминала тучного, насмешливого, доброго Балясина и думала, каково ему сейчас... Нет, нет, наверно, думала она, в принципе Шалико, конечно, прав, но чрезмерная резкость вызывала к критикуемому преступную жалость.
Из Тифлиса долетали страшные вести, но чем они были страшней, тем неистовее и ожесточен-ней выкрикивал свои истины Шалико, и она не могла с ним не соглашаться. Да, нас усыпили некоторые успехи, думала она, и мы обленились и утратили бдительность... Мы даже дошли до того, думала она, поджимая бледные губы, что смотрели на бесчинства окопавшихся троцкистов сквозь пальцы... А они распоясались, думала она. От этих мыслей гудела голова, прихватывало сердце, и обыкновенное житейское неблагополучие уже не доходило до сознания. И она долго не могла понять Шалико, который поздним вечером твердил ей о новом тифлисском происшествии... "Что? Что? переспрашивала она. - При чем тут Оля?.. Что такое?.." - "Очнись! прошептал он с отчаянием. - Олю и Сашу взяли!.. Ты слышишь, Ашо-джан, ты слышишь?.." - "О чем ты? - не понимала она. - А Сашу за что? Он ведь не был в партии!.." - "Взяли, взяли!.. Ну, что это значит?.. Взяли!.. Ты можешь это понять?.." Сашу, подумала она, взяли, видимо, как бывшего деникинского офицера... В этом даже была какая-то логика: уж если избавляться... "А при чем Оля? - спросила она. - Она же больна! Она жена крупного поэта..." Шалико машет рукой обреченно и видит, как он идет по улице Паскевича и входит в дом и поднимается на второй этаж. Там, в прохладной комнате, за большим овальным столом сидят все и улыбаются ему, и Лиза говорит: "Шалико, как хорошо ты выглядишь!.." И пока Ашхен нашептывает ему свои безумные вопросы, он снова идет по улице Паскевича и входит в квартиру, где никого уже нет, только юный Васико, Васька, согнувшись сидит у окна...
"Послушай, - вдруг произнесла Ашхен совершенно спокойно, - происходит что-то, чего я понять не могу... Не могу, и все".
Утром они, как обычно, отправились - он в горком партии, она к себе в райком. Как обычно. И на следующий день - тоже.
Восьмого февраля Ванванч в утреннем зимнем полумраке добрел до школы. Как обычно. До уроков оставалось минут десять. Он вошел в класс. Маленькая Геля Гуськова сидела за партой и листала книгу. Она машинально оглядела его и как-то резко уткнулась в страницы. Дежурный стирал с доски. Сары не было. Ванванч вышел в коридор, в сумятицу и неразбериху. Вдруг какой-то маленький плюгавый второклассник затанцевал перед ним, скаля зубы, и завизжал на весь коридор: "Троцкист!.. Троцкист!.." И пальчиком тыкал Ванванчу в грудь. Ванванч задохнулся. Это его, сына первого секретаря горкома партии, называли этим позорным именем?! Это в него летело это отравленное, отвратительное слово?!.. Он бросился на подлое ничтожество, но мальчик ускользнул, и тут же сзади раздалось хором: "Троцкист!.. Троцкист!.. Троцкист!.. Троцкист!.." - гремело по коридору, и обезумевшие от страсти ученики, тыча в него непогрешимыми, чисто вымытыми пальцами, орали исступленно и пританцовывали: "Троцкист!.. Троцкист!.. Эй, троцкист!.." Он погрозил им беспомощным кулаком и скрылся в классе. Сердце сильно билось. Он хотел пожаловаться своим ребятам, но они стояли в глубине класса вокруг Сани Карасева и слушали напряженно, как он ловил летом плотву... Девочки сидели за партами, пригнувшись к учебникам. Начался урок. Его не вызывали. Сара не оборачивалась, как всегда, в его сторону. Когда, наконец, закончилась большая перемена, он понял, что произошло что-то непоправимое. Наскоро запихал книги в портфель и перед самым носом учителя выбежал из класса. В коридоре уже было пусто. Путь был свободен.
Мама почему-то оказалась дома. Он подошел к ней и сказал, собрав последнее мужество: "Я не буду ходить в школу!.." - "Да?" - произнесла она без интереса. Она была бледна и смотрела куда-то мимо него. "Мама, повторил он еле слышно, - меня дразнят троцкистом... Я в эту школу не пойду..." - "Да, да, - сказала она, - наверное... Послезавтра мы уезжаем в Москву..." Что-то рухнуло. Пыль и пепел взметнулись облаком. "А где папа?" - спросил он с надеждой. "Папу ненадолго вызвали в Свердловск, - сказала она как-то безразлично, - он потом тоже приедет к нам... в Москву..." И тут она неожиданно попыталась ему улыбнуться, и эта жалкая улыбка так не соответствовала ее потухшим глазам. И она ушла, втягивая голову в плечи, словно Ванванча и не было. Он увидел на столе газету "Тагильский рабочий". Никогда он не читал газету, но, видимо, она так удобно разлеглась на столе, так была откровенна, что два заголовка сразу бросились в глаза "Враги подожгли трансформаторную будку", - гласил первый, а второй "Решение бюро горкома ВКП(б)". И тут он узнал, что его отец, Шалва Степанович Окуджава, освобожден от должности первого секретаря горкома за развал работы, за политическую слепоту, за потворствование чуждым элементам, за родственные связи с ныне разоблаченными врагами народа...
Дым отчаяния клубился по дому. Бабуся была в слезах. Мама ничего не замечала. Он ждал по-прежнему стука в окно, но так и не дождался. Следующий день был занят сборами. Он помогал, как мог. Увязали книги. Упаковали посуду. Уложили в чемоданы одежду. Больше ничего не было. Предстояла последняя ночь в Тагиле, а вечером пальчики Сары постучали в окно. Он выбежал стремительно, как никогда. У Сары было мало времени. Она пришла попрощаться. Она торопи-лась домой. Впервые она разговаривала с ним, опуская глаза, эти голубые татарские глаза... Он кинулся в свою комнату и принялся искать что-нибудь, ну, хоть что-нибудь, что можно было бы подарить ей на память. Увидел стоявший на его столе портрет Сталина, выгравированный на жести, и чернилами вывел на нем: "Саре на память". И лихо расписался. Она приняла подарок, коснулась его руки горячей своей ладошкой и пошла, ловко ступая по сугробам старыми подшитыми валенками.
13
...Все успело забыться за несколько московских месяцев, ну, почти все: и как добрались до Свердловска, как пересаживались в московский поезд, как тряслись в непривычном плацкартном вагоне; и вот, наконец, Москва, и краснощекая от мороза и заплаканная Манечка встречает их на перроне Ярославского вокзала - все это успело забыться. Даже Афонька Дергач с его знаменитой раной, даже Сара Мизитова, даже оскорбительное кривляние тагильского второклассника. Все. Почему-то помнилась лишь случайная встреча у служебного входа в тагильский цирк, о которой Ванванч, потешаясь над собой, рассказывал маме время от времени, чтобы пробудить улыбку на ее бледных губах - пусть жалкую, пусть отрешенную, пусть даже притворную...
А случилось вот что: в день отъезда из Нижнего Тагила он кинулся попрощаться с цирком, и судьба вознаградила его за верность. Из служебного подъезда внезапно вывалились три его кумира: Василий Ярков и две заморские знаменитости - Франк Гуд и Бено Шааф! На Ванванча они не обратили внимания. Топтались у дверей, одетые по-зимнему, - в шубы и валенки... "Да ладно, мужики, - вдруг произнес Бено Шааф, - чего это мы здесь-то топчемся? Сговорились ведь к Валюше, в столовку. Ну, так пошли..." - "Идем, идем, кто ж против? - засмеялся Франк Гуд. - Пока у нее никого нет, надо иттить..." "Эх, Валюша, - сказал Бено Шааф мечтательно, - может, у нее и пивко найдется..." - "Раз обещала, значит, будет", - сказал Василий Ярков, и они отправились, оставив потрясенного Ванванча.
Ну, анекдотец, и все, пожалуй. Крушение иллюзий всегда болезненно. Все это еще предстоит, предстоит в будущем. А тогда он шел домой, вытаращив глаза и мотая головой, не веря тому, что слышал, и снова что-то рухнуло, взметнув пыль, и настала будто бы иная жизнь и освобождение от чего-то. В поезде он вдруг вспомнил это и принялся рассказывать маме, и сам хохотал, слегка утрированно, лишь бы увидеть ее улыбку. Она и в самом деле пошевелила губами, чуть растянула их на одно мгновение...
Помнился ярче всего этот анекдотец, и он его сразу же выложил ребятам во дворе. Посмея-лись. Все заметно повзрослели за два года. Они приняли его в свой круг легко, натурально, ни о чем не расспрашивали, хотя и догадывались, и слышали из уст вездесущей молвы, знали, знали, тыкали пальцами в окна арбатского дома, где тоже случилось... ну, тоже ночью увезли... вон там и там, и оттуда... Ну, ночью - а когда же, днем, что ли? Да нет, тихо, раз-два... а утром будто ничего и не было...
Быт здесь и так никогда шикарным не был. Он и теперь в Москве не очень-то отличался от прежнего. По-прежнему по утрам манная каша и чашка чаю. После школы бабушка кормила его обедом, ну, что-нибудь привычное, какой-нибудь рисовый супчик и картофельные котлеты или покупные микояновские котлетки, иногда винегрет. Приходила Манечка, приносила пару пирожных или пакетик с халвой... Мама мелькала, словно тень. Ванванч знал, что ее исключили из партии и она устроилась счетоводом в какую-то инвалидную артель. Однако самолюбие Ванванча было не столь уязвлено, как можно было бы предположить.