Том 4. Наша Маша. Из записных книжек - Л. Пантелеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Машенька, иди сюда, здесь, по-моему, грибами пахнет.
Машка прибегает, и обе начинают нюхать воздух. В конце концов Машка натыкается на белый гриб.
— Ой, ой, белый! Белый нашла!
Но мама уверяет — и я согласен с нею, — что Машка «все отлично понимает».
Вчера в лесу она зовет маму:
— Ой, мама, мама, иди сюда, грибами пахнет!
Мама приходит:
— Где? Да… пахнет…
— Ищи, — говорит Машка. И смотрит на сосенку. А там — два хорошеньких масленыша.
А когда считают дома грибы, подводят итоги, она говорит:
— Это я сама, без запаха нашла!..
То есть без подсказки.
21.9.60.
Вчера хозяйка зарезала одну из куриц, выкормленных нами. Мы с мамой, очень не хотели, чтобы Машка об этом узнала. Сентиментальность? Нет, просто рано еще…
. . . . .
А сегодня — огорчительное происшествие.
Все утро Маша провела с хозяйкой. Та снимает помидоры, копает картошку, и Машка все время с нею.
Потом мы ездили встречать маму. Я вел навьюченный велосипед, мама и Машка шли по тропинке следом. На картофельном поле, которое уже почти полностью обобрано, Машка — и мы ей в помощь — собирали завалявшиеся маленькие светленькие картофелинки.
Была весела. Во всяком случае, я ничего не заметил. А ее, оказывается, что-то грызло.
У калитки нашего сада она задержала мать и, краснея, сбиваясь, захлебываясь, стала что-то бормотать:
— Мамочка… меня… тетя Женя… кормила…
— Чем кормила?
— Курицей… или петухом…
— И ты ела?
— Да… ела.
— А почему же ты не сказала ей, что тебе нельзя?
— Я сказала… я сказала, что мне не позволяют. А потом все-таки съела.
И тут мама спросила (меня рядом уже не было):
— А почему ты папе об этом не сказала?
— Я боялась.
Позже, в лесу, я заговорил с Машкой на эту тему.
— Почему же ты, доча, мне не сказала, что ела петуха?
— Я боялась.
— Чего ты боялась? Разве мы с тобой не друзья?
— Дрлузья.
— Ты всегда мне говори правду. За правду я тебя никогда не накажу и никогда не поругаю.
Потом я вспомнил, как утром мы с мамой боялись, что Машка узнает о печальной участи выкормленных ею кур и петуха. И спросил у Машки:
— А тебе петуха не жалко было есть?
— Он меня клюнул, — ответила Машка (он ее на днях действительно клюнул за палец, когда она его кормила хлебом). Чудовищно? Жестоко? Нет. Это, конечно, первое пришедшее на язык объяснение, а никакое не проявление жестокости. А может быть, и не первое, может быть, она уже думала, искала оправдание — не перед нами, а перед собственной совестью.
23.9.60.
Сегодня опять сказочное утро. На солнце в 9 часов утра +21°.
. . . . .
Одевая ее после гимнастики, мама говорила, что вот Маша вырастет, станет спортсменкой, чемпионом СССР, поедет в Рим на олимпиаду, получит медаль…
Машка радовалась, расспрашивала и переспрашивала:
— Какой Рим? Какая медаль? Из чего она сделана?
И вдруг слышу — плачет.
— Ты что? Машенька!
— Бою-у-усь!
— Чего боишься? — спрашивает мама.
— Боюсь! Поезжай со мной.
— Куда поезжай?
— В Рим.
— Зачем?
— Медаль получа-а-ать… Я одна бою-у-усь!..
. . . . .
Растолковали ей, что такое зима, весна, лето, осень. Слушала, расспрашивала. Дело было в лесу. Вдруг вижу — остановилась, задумалась.
— Маша, ты что?
— Я думаю.
— О чем ты думаешь?
— Я думаю: когда бабушка приедет — зимой или летом?
26.9.60.
Записываю, против обыкновения, вечером. Утром ездили с Машей в Лугу — провожали маму. Мама уехала автобусом в Ленинград встречать бабушку.
Двадцать минут Машка не отрываясь смотрела на стекло, за которым восседала ее ненаглядная мамсиночка. Стоило маме отвернуться, даже отвести взгляд в сторону, как Машка начинала кричать:
— Мама, смотри все врем я!
Мама сквозь толстое стекло не слышала. Пришлось мне написать эти слова на бумажке и показать ей.
На рынке зашли в фотографию. Машка сфотографировалась. Не знаю, что получится. Машка сидела скорчившись, улыбалась самым нелепым образом, а когда я пытался вмешаться и придать ей позу более естественную, фотохудожник разгневался и попросил меня выйти из «ателье». Я вышел.
. . . . .
За ужином. Ест жареную картошку с колбасой.
— Из чего колбаса сделана? Я знаю: из свинины?
— Да. И из телятины тоже делают. И из говядины, из коровы.
— Почему из коровы делают? Она же не кусается и не бодается?!
— Свиньи, — говорю, — Маша, тоже не бодаются…
27.9.60.
В семь часов утра выхожу на кухню, слышу за дверью Машкин голос:
— Папа! Папочка!
Прихожу — сидит в кроватке.
— Ты что, со мной спал? Ты где спал?
— Нет, Машенька, я у себя спал.
— А я с кем?
— А ты одна спала.
Удивилась, испугалась, а потом — обрадовалась: все-таки, значит, уже большая, если одна спала.
. . . . .
Вчера за обедом привередничала: того не люблю, этого не хочу. Я рассердился, накричал на нее, наговорил много жалких слов, которые на нее, кажется, никак не подействовали.
— Ты знаешь, что я ел, когда был маленький? Кашу с тюленьим жиром!
— А это какой — тюлений?
— Противный. Ты бы его ни за какие коврижки не стала есть.
— А почему ты ел?
— Потому что ничего другого не было. Да и такой каши нам вот по этакой ложечке давали.
Довольна, что отвлек ее от малоприятной обязанности есть фаршированный кабачок.
— Говори еще, какой ты был маленький, что ты еще ел!
— Хлеба нам давали вот по такому кусочку. Чай без сахара…
— А почему без сахара?
— Потому что не было сахара.
— А почему вы не купили?
— А потому, что не на что было купить.
Говорю и сам чувствую глупость и неубедительность, ненужность и бесполезность этой «армии спасения».
В самом деле, ведь не думал же я, не рассчитывал, что она выслушает мои воспоминания о детдомовских временах, покраснеет, вспыхнет, спохватится: «Ой, и верно, какая я нехорошая, неблагодарная! Надо ценить мое золотое, безоблачное, сытое детство! Надо скорей, скорей спешить есть кабачок!»
28.9.60.
Вчера мама вернулась из Ленинграда и привезла бабушку.
Как и следовало ожидать, бабушкин приезд сказался на Машкином поведении. Грубит, ломается, хнычет. Это она — сознательно или бессознательно — испытывает, экзаменует бабушку — на выдержку, на строгость, на стойкость. Такое уже бывало.
. . . . .
Сегодня с утра моросит дождь. Папа занимался гимнастикой в саду, а Маша кое-как в комнатах.
Это «кое-как» объясняется отчасти тем, что мама натерла в Ленинграде ногу (даже ноги) и с трудом двигается. Но для Маши очень нехорошо, что в первый же день возникло это «кое-как». У нее это может связаться с приездом бабушки. Приехала — и вот сразу появились поблажки.
30.9.60.
Маша все с бабушкой. Со мной первую половину дня была суха и даже груба, а вечером, когда я лежал и читал, пришла и стала ласкаться.
Впервые, кажется, за все лето мы с мамой ходили вчера в лес вдвоем. Маша спала с бабушкой.
Бабушка, как и следовало ожидать, балует Машку, и Машка уже почувствовала, откуда дует ветер, и уже пробует командовать бабушкой:
— Бабушка, дай мне инжирного варенья! Бабушка, застегни лифчик!..
А бабушка рада и лифчик застегнуть, и варенья с горкой на блюдечко положить и даже замечать не желает грубости этих обращений.
. . . . .
Третьего дня, когда мама с папой возвращались из кино, к ним пристал маленький котеночек, очень похожий по расцветке на нашего Кисоню. Мы не заметили, как он пришел к нам на дачу.
1.10.60.
Удивительно развязная, нестеснительная наша Машка. В ее возрасте я даже со знакомым человеком стеснялся заговорить, а она, кого ни увидит, бежит: «Здравствуйте!» И пошло-поехало.
Вчера у наших хозяев полдня работал старик плотник. Стоит на лесенке, прилаживает кусок вагонки. Маша вернулась с прогулки и — сразу к нему:
— У нас новый котеночек!
Высокий, похожий на сенбернара старик — с лесенки:
— Ну?.. Вот это да! Котеночек?
— Нет, нет, не родился. Он просто пришел. Они с нашим котиком на улице спали. Не спали, а просто были на улице…
И тараторит — без конца.
Когда она ушла, слышу, старик говорит хозяйке:
— Нынешние ребята — уж такие трескуны, такие трескуны. Прежние-то — те стеснялись, что ли… А теперь, поглядишь, в автобусе или в трамвае — трещит и трещит. И о политике, и о чем хочешь.
. . . . .
Сейчас выходил во двор. Играет с бабушкой в магазин. Продает материю. Вертит ручку электрической кассы, трыкает, получает деньги. Поиграл и я с нею минуты две.