Тяжесть и нежность. О поэзии Осипа Мандельштама - Ирина Захаровна Сурат
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другое пояснение предложено Григорием Кружковым:
«“И меня только равный убьет”. Существует много разных интерпретаций этой последней строки стихотворения Мандельштама; но самый общий смысл проясняется, как ни странно, если перевести это предложение на английский язык. По-английски “равный” – пэр (peer). Одно из главных прав, данных Великой хартией вольностей, было право баронов быть судимыми только судом пэров, то есть судом равных (judicium parium). “Равный” – это вообще понятие феодальное, иерархическое. Для рыцаря есть нечто похуже смерти – бесчестная смерть. Казнь тем и позорна, что это смерть от руки палача – человека подлого сословия. Эдмунд в “Короле Лире”, сраженный на поединке воином, скрывшим свое лицо и имя, успокаивается, узнав перед смертью, что сразивший его – человек не менее высокого происхождения (его брат Эдгар). Мандельштам в финале своего стихотворения заявляет свое право на суд равных»[315]. Об этой же параллели позже писал Демьян Фаншель – он прямо возвел мандельштамовскую строку к Великой хартии вольностей[316]. Итак, в финале речь идет о справедливом суде равных или о бессмертии – так ли это? как согласуются предложенные толкования последней строки с общим смыслом стихотворения?
«Волк» содержит целый ряд аллюзий на стихи других поэтов, от Пушкина до Багрицкого, рассматривать весь этот ряд сейчас мы не будем, а попробуем прежде всего восстановить жизненный контекст стихотворения. В начале 1930-х Мандельштаму перспектива его личного существования виделась такой: тюрьма и ссылка или насильственная смерть, примеры были перед глазами, и ничего другого не просматривалось. Надежда Яковлевна по этому поводу писала впоследствии: «Из всех видов уничтожения, которыми располагает государство, О.М. больше всего ненавидел смертную казнь, или “высшую меру”, как мы тактично ее называли. Не случайно в бреду он боялся именно расстрела. Спокойно относившийся к ссылкам, высылкам и другим способам превращения людей в лагерную пыль – “мы ведь с тобой этого не боимся”, – он содрогался при одной мысли о казни. Нам довелось читать сообщения о расстрелах многих людей. В городах иногда даже расклеивались специальные объявления. О расстреле Блюмкина (или Конрада?) мы прочли в Армении – на всех столбах и стенах расклеили эту весть. О.М. и Борис Сергеевич (Кузин. – И.С.) вернулись в гостиницу потрясенные, убитые, больные… Этого оба они вынести не могли. Вероятно, смертная казнь не только символизировала для них всякое насилие, она еще чересчур конкретно и зримо представлялась их воображению. Для рационалистического женского ума это менее ощутимо, и поэтому массовые переселения, лагеря, тюрьмы, каторга и прочее глумление над человеком мне еще более ненавистны, чем мгновенное убийство. Но для О.М. это было не так…»[317].
Эта альтернатива в применении к собственной судьбе прочитывается и в «Волке», и в других стихах «волчьего» цикла: «Душно – и все-таки до смерти хочется жить»; «Мы с тобою поедем на “А” и на “Б” / Посмотреть, кто скорее умрет». В последнем случае гадание о смерти в сочетании с трамвайной темой отсылает к судьбе Гумилева, к разговорам двух поэтов, о которых мы знаем от Надежды Яковлевны, к ряду гумилевских стихов и конкретно к «Заблудившемуся трамваю». Гумилевские подтексты очевидны и в «Волке», и вообще их важно иметь в виду при анализе темы смерти у Мандельштама – не только стихи Гумилева на эту тему, но и тот культ героической смерти, который связался с его именем после расстрела. В «Волке» же конкретно отозвалась гумилевская драматическая поэта «Гондла» (1917) – ее сюжет основан на противостоянии исландских воинов, «полярных волков», и королевича Гондлы, у которого другая кровь[318]. Гондла – поэт, «лебедь», ему чужда кровожадность «волков», его травят, а он поет красоту Божьего мира; в финале он закалывается со словами: «Я вином благодати / Опьянился и к смерти готов, / Я монета, которой Создатель / Покупает спасенье волков», то есть приносит себя в жертву. Этот сюжет со многими его подробностями мерцает сквозь поэтическую ткань «Волка» и кое-что проясняет в этом стихотворении, и не только в нем: предсмертные слова Гондлы Мандельштам через три года повторит от первого лица: «Мы шли по Пречистенке (февраль 1934 г.), о чем говорили – не помню. Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал: “Я к смерти готов”» (Анна Ахматова, «Листки из дневника»)[319]. Но это будет потом, когда готовность к смерти оформится не только в высказывании, но и в поступках, а весной 1931-го Мандельштам в «Волке» молит о спасении – отворачиваясь от крови и «хлипкой грязцы», он переводит взгляд на красоту мироздания: «Чтоб сияли всю ночь голубые песцы / Мне в своей первобытной красе». Заметим, что «голубые песцы» – это не полярные лисы, как обычно считают и пишут, а северное сияние, как пояснил М.Л. Гаспаров[320] (ср. лермонтовское «Спит земля в сиянье голубом»). В последних строфах «Волка» перспектива ссылки воплощается в образах чаемой красоты, гармонии и свободы.
Между текстом, созданным в марте 1931 года, и последней строкой, пришедшей в 1935-м, в жизни Мандельштама случились арест и ссылка. В ночь на 17 мая 1934 года, во время обыска, стихотворение попадает прямо в развилку биографии поэта, в тот самый момент, когда начала проясняться его участь: «Мы все заметили, что чин интересуется рукописями стихов последних лет. Он показал О.М. черновик “Волка” и, нахмурив брови, прочел вполголоса этот стишок от начала до конца…» (Надежда Мандельштам)[321]; «Следователь при мне наше “Волка” (“За гремучую доблесть грядущих веков…”) и показал Осипу Эмильевичу. Он молча кивнул» (Ахматова)[322]. Черновик судьбы, записанный в стихи, начинал на глазах сбываться.
Дальнейшее известно: Лубянка, попытка самоубийства лезвием, спрятанным в каблук, путь в ссылку, прыжок из окна Чердынской больницы, переезд в Воронеж. Но еще во время следствия Мандельштамы узнали,