Импровизатор - Ганс Андерсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я должен был выступить по окончании оперы «Севильский цирюльник», но экипаж за мною послали гораздо раньше, едва опера началась. Если бы в эту минуту в карету рядом со мною села парка, готовясь перерезать своими ножницами нить моей жизни, я бы, кажется, сказал ей: «Режь скорее!» «Боже, устрой все к лучшему!» — вот о чем я молился дорогой.
В фойе артистов я встретил певцов и актеров труппы, нескольких любителей искусства и одного импровизатора, профессора французского языка, Сантини. Я был хорошо знаком с ним через Маретти. Завязался непринужденный разговор, все смеялись, шутили. Участвовавшие в опере приходили и уходили, словно на балу, — они чувствовали себя на сцене как дома.
— Уж мы зададим вам тему! — сказал Сантини. — Такой орех, что и не разгрызть! Но ничего, сойдет! Я помню, как я дрожал, выступая в первый раз. Однако все обошлось благополучно. Я, конечно, прибегнул к кое-каким маленьким уловкам: выучил наизусть несколько небольших стишков на темы о любви, о старине, о красоте Италии, о поэзии и об искусстве, которые всегда можно применить к делу, а кроме того, у меня были в запасе и два-три цельных стихотворения. — Я стал уверять его, что и не подумал о таких приготовлениях. — Да, да, так всегда говорят! — ответил он, смеясь. — Ну, ну, ладно! Мы знаем, что вы человек умный и выйдете из испытания с честью.
Опера кончилась; я стоял один посреди пустой сцены.
— Эшафот воздвигнут! — сказал, улыбаясь, режиссер и подал знак машинисту. Занавес взвился.
Я видел перед собою только какую-то черную бездну и с трудом различил лишь несколько ближайших голов возле самого оркестра да в крайних ложах; из этой бездны меня обдавало густым, теплым воздухом. Я чувствовал в себе мужество, которое удивляло меня самого. Правда, я был сильно взволнован, но так и следовало: для восприятия идей и впечатлений нужна известная нервная чуткость, гибкость души. Как зимою во время самых жестоких морозов воздух бывает всего чище и яснее, так и в этом случае душевное напряжение обусловливало ясность мыслей. Все мои духовные способности пробудились, я был как нельзя более расположен импровизировать.
Каждый мог подать записочку с предложением темы; бумажки шли сначала на рассмотрение секретаря полиции, который наблюдал за тем, чтобы не пропустить какой-нибудь противозаконной темы, а после того предоставлялись на выбор мне. Первая попавшаяся мне записочка гласила: «II cavalier servente». К сожалению, я имел об этой должности довольно смутное понятие, знал только, что cavalier servente, или чичисбей, — что-то вроде средневекового рыцаря, который хоть и не ломает за свою даму копий на арене, все-таки является ее верным слугою, заступающим в некоторых случаях место ее супруга. Я вспомнил знакомый сонет: «Femina di costume di maniere»[26], но не в силах был сразу связать с ним ни одной мысли. Я с любопытством развернул другую бумажку; на ней было написано: «Капри». И эта тема привела меня в смущение: я ни разу не был на упомянутом островке, видел его красивые очертания лишь из Неаполя, а то, чего не знаешь, мудрено и воспеть. Лучше уж было взять первую тему. На третьей бумажке было написано: «Неаполитанские катакомбы». В них я тоже не бывал никогда, но самое слово катакомбы напомнило мне римские катакомбы, в которых мы с Федериго заблудились, когда я был ребенком. Все это приключение разом воскресло в моей памяти, я взял несколько аккордов, и стихи сами собою полились из моих уст. Я рассказал в них то, что пережил сам, перенеся только действие из римских в неаполитанские катакомбы. И в этот вечер я во второй раз поймал нить счастья: меня приветствовал гром рукоплесканий, ударивший мне в голову, как шампанское. Затем мне задали новую тему: «Фата-моргана». Я не был знаком с этим воздушным явлением, которое наблюдается в Неаполе и Сицилии, но хорошо знал прекрасную фею Фантазию, обитающую в этих ослепительных воздушных замках. Я мог описать мир собственных грез; в нем также витали волшебные сады и замки: в моей душе жила ведь прекраснейшая Фата-Моргана!
Я быстро обдумал тему, и у меня сложился в голове небольшой рассказ; по мере же того, как я пел, рождались все новые и новые идеи. Я описал местность — не называя ее, впрочем, по имени — возле маленькой покинутой церкви и грота Позилиппо, произведшую на меня такое сильное впечатление своею романтичностью, а затем и самую церковь, обращенную теперь в жилище семьи рыбака. У окна, на стекле которого выжжено изображение святого Георгия, стоит постелька. В ней спит маленький мальчик. К нему является в ясную лунную ночь прелестная девочка, легкая, как эфир, с большими пестрыми крылышками за плечами. Она выводит мальчика из дому в зеленый виноградник, показывает ему тысячи невиданных чудес и играет с ним; потом они идут вместе в раскрывающуюся перед ними гору, видят там блестящие церкви с дивными образами и алтарями, переплывают через чудное голубое море на тот берег, где возвышается дымящийся Везувий; вулкан становится прозрачным, как стекло, и они видят, как кипит и бурлит в нем огненная лава. Посещают они и погребенные под землей города, о которых мальчик столько наслышался. Народ, некогда населявший эти города, вновь оживает, и мальчик видит жизнь древних во всей ее роскоши и блеске, о каких не дают людям понятия отрытые ныне руины. Затем девочка привязывает свои крылья к плечам мальчика, сама она легка, как воздух, и не нуждается в них, и вот они летят над апельсиновыми рощами, над горами, над сочной зеленью болот, над мертвой Кампаньей, над древним Римом, пролетают над чудным голубым морем, далеко оставляют позади себя Капри и отдыхают на розовых облаках. Девочка целует мальчика и говорит, что ее зовут Фантазией, показывает ему дивный замок своей матери, построенный из воздуха и солнечных лучей, и они играют в этом замке, оба такие радостные, счастливые! Но по мере того как мальчик подрастает, девочка навещает его все реже и реже. Только в лунные ночи выглядывает она иногда из-за зелени виноградных лоз и ветвей апельсиновых деревьев, кивает ему головкой и исчезает. И он становится все грустнее и задумчивее. Вот он вырос и должен помогать своему отцу в его промысле, должен учиться грести, обращаться с парусами и править лодкой в бурю. Но чем старше он становился, теме сильнее тосковал о подруге детства, которая больше не являлась к нему. Часто, плывя лунной ночью по зеркальной поверхности моря, он опускал весла и смотрел в ясную прозрачную воду: он видел сквозь нее дно, покрытое песком и водяными растениями, а из-за них выглядывала своими чудными черными очами Фантазия! Она кивала ему и как будто манила к себе. Однажды утром рыбаки столпились на берегу: в лучах восходящего солнца, близехонько от Капри, сиял новый чудный остров, отливавший всеми цветами радуги, с светлыми башнями, звездами и ясными пурпурными облаками. «Фата-моргана!» — воскликнули все, восхищаясь дивным зрелищем, но молодому рыбаку оно было не в диковинку: он ведь сам играл в этом замке ребенком вместе с прекрасной Фантазией. Грусть и тоска охватили его, слезы затуманили его глаза, и знакомая картина сначала потускнела, а затем исчезла бесследно. Ясным лунным вечером вновь возник над морем чудный замок из лучей и воздуха. И рыбаки, стоявшие на мысе, увидели лодку, несшуюся к диковинному плавучему острову с быстротой стрелы. Вдруг лодка исчезла, померкло и все сияющее видение; на море спустилось черное облако, поднялся и закружился смерч, заходили темно-зеленые волны… Смерч пронесся, море опять успокоилось, луна по-прежнему отражалась в голубой воде, но лодки уже не было видно; молодой рыбак исчез вместе с прекрасной Фата-Морганой!
Меня опять приветствовали рукоплесканиями; мужество и воодушевление мои все росли; каждая тема воскрешала во мне какое-нибудь воспоминание из моей собственной жизни, и мне оставалось только рассказать его. Импровизируя на тему «Тассо», я тоже говорил о самом себе; Леонорой была Аннунциата; мы виделись с нею при феррарском дворе; я вместе с Тассо страдал в темнице, вместе с ним наслаждался свободой, чуя смерть в груди, вместе с ним смотрел из Сорренто через волнующееся море на Неаполь, вместе с ним сидел под дубом у монастыря святого Онуфрия… Вот зазвонили в честь Тассо капитолийские колокола, но ангел смерти уже венчал его венцом бессмертия! Сердце мое усиленно билось; мысли уносили меня в заоблачный мир. Наконец я начал последнюю импровизацию — «Смерть Сафо». Думая о Бернардо, я сам испытывал такие же муки ревности; поцелуй, который запечатлела на его лбу Аннунциата, жег мою душу. Красотой Сафо напоминала Аннунциату, любовными же страданиями — меня. И вот волны сомкнулись над головой Сафо.
Слушатели, мои были тронуты до слез; со всех сторон раздались шумные аплодисменты. Занавес упал, но меня вызвали еще два раза. Я не помнил себя от радости, сердце мое разрывалось от избытка чувств. Меня обнимали и поздравляли, а я вдруг залился слезами. Остаток вечера я, впрочем, провел очень весело в обществе Сантини, Федериго и некоторых из певцов; все они пили за мое здоровье; я был счастлив, но уста мои словно сковал кто.