Антиквар. Повести и рассказы - Олег Георгиевич Постнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На исходе второй недели она позвонила мне около семи часов, на закате, сказав с вопросом, что ближе к вечеру приведет ко мне в гости милого. Отвечав с развязностью радиошута, я перевел дух над замершим телефоном, и сейчас же, отхлынув и прихлынув к вискам, кровь возвестила о перемене событий: теперь я уже не ждал, но знал, что произойдет.
Как раз стемнело, когда, отворив на длинный, с переливами, звонок в дверь, я увидал их рядом, тотчас бегло оглядев и оценив – безошибочной меркой расчета. Погоны чувствовались на его плечах, хотя он был в штатском, она же казалась подле него похожей на его сестру куда больше, чем та крупнотелая моя бывшая соклассница, которая порой узнавала меня на улицах и кивала – до тех пор, пока однажды не встретила нас с нею…
Растягивая рот улыбкой фальшивой приязни, я проводил их в комнату, готовя скучные вопросы из послужного списка, предусмотренного безразличием гражданской вежливости. Скучные ответы загасили разговор. Прежде, раздумывая о геометрии наших отношений, обыкновенно представлял я в уме своем круг: треугольник отталкивал мысль прямолинейностью граней. Собственно, речь должна была бы вестись о кольце, разумеется, скованном ею, где он и я сходились у невидимой перемычки, продолжая в разные стороны общее меж нами. Наудачу я произнес несколько ни к чему не обязывавших острот. Общий смех подтвердил верность избранного тона. Мы сели. Через полчаса я вспомнил об украинском домашнем вине, вывезенном мною из Киева, чьи достоинства широко известны и которое он, кстати, тоже не раз имел случай хлебнуть в своем армейском Закарпатье.
С проворностью умелой хозяйки, знающей, где что (и, очевидно, подозрительной в глазах милого), она взяла на себя сервировку стола, посмотрев на меня хорошо мне знакомым, каким-то особенным, выжидательным взглядом, унаследованным ею от отца, – причем у того этот взгляд бывал еще сильнее и непонятней благодаря египетской тьме его глаз. Чувствуя подрагивание в коленях и пальцах, сразу взбодрившее меня, я отправился на кухню распечатывать бутыль. На обратном пути коридорное зеркало привлекло мой взор: что-то чуждо-знакомое, забытое, но важное мелькнуло в моем собственном, отображенном среди сумрака лице. Я вгляделся.
Ошибки не могло быть, я тотчас узнал его. Это был мелкий сатана, кляйнер мэнч, кривляка-джокер из колоды розыгрышей чужого счастья, подмигнувший мне с наглой развязностью хозяина-слуги, готового к игре, итог которой уже предрешен им. Прошлое и будущее исчезло; и в неправдоподобно сдавленный миг густого, как хрусталь, времени возвратился я в комнату, чтобы, встав над столом, изумиться тому, как льется еще, пенясь, вино в подставленные хрупкие бокалы. Три ледяных взгляда скрестились. Две надменные ямочки ждали тост.
– За мое лето, – произнес я, скрыв намек в едва уловимом изгибе тона, в дрожании слов, уже твердо зная, что сделанного изменить нельзя и лишь искупление мой удел отныне. Она усмехнулась, как от похабной шутки, в его же лице изобразилась хмурая задумчивость. Потупя взгляд, я прильнул губами к дуге стекла. Джокер победил. Три часа спустя она стучалась мне в дверь, но, так как я спал крепко (о, даже бессонница оставила меня!), ей пришлось позвонить.
К утру, когда я провожал ее домой сквозь предрассветный Городок, не спавший с закрытыми глазами, она сказала, весело прижимаясь ко мне (в обнимку она умела ходить так, чтобы дать почувствовать свое тело):
– Не встретить бы милого…
– Он гуляет по ночам?
– Да, сегодня. Кстати, – улыбка тронула ее рот, – я получила вызов.
Вдыхая тяжкий пар, струившийся с газонов, я взглянул на нее, чтобы уследить, как отрешенно ответит она «Не знаю» на мое слишком спокойное «Вернешься?». Она вернулась к Рождеству.
Природа следует нашим чувствам, хотя принято считать обратное, и лишь порой запаздывает слегка. Два дня пронзительного солнца, последовавшие за ее отъездом, благополучно сменились дождливой тьмой. Наступили дни, весомые, как ноша, и не запоминающиеся, как лица в толпе. В один из последних вечеров осени – готовился выпасть снег – я был приглашен на квартиру моего бывшего школьного товарища, ныне перспективного физика, увлекшегося перспективой перемены мест; на следующее утро вместе с семьей – женой и сыном – он отбывал за границу, колеблясь меж честным репатрианством (вызов из Израиля) и выгодной иммиграцией в США. У него был ум исследователя, сочетавшийся с талантом переводить разговор на другую тему, так что наша школьная дружба, тепло которой за годы университета успело смениться приятностью прохлады, нуждалась в толчке извне. Предстоящая разлука взволновала нас. Мы прошли в гостиную. Квартира была уже выпотрошена длившейся чуть не месяц распродажей, и из вещей осталась лишь тахта и детская кровать – их должны были унести завтра поутру, перед опечатыванием двери. На тахте, на валиках от тахты и просто на полу сидело теперь целое общество. Было здесь два-три наших прежних, но дальних знакомых, несколько человек, которых я, могу поручиться, не встречал никогда, но которые знали мое имя, и, наконец, один-два из тех, чьи имена я сам мог бы вспомнить с долей вероятности. Кажется, кроме меня, была тут еще парочка русских. До моего появления в комнате шел общий разговор, прерванный необходимостью приветствий, но возобновившийся сразу же, лишь только я сел. Долее всех при этом тряс мне руку великолепный бородач с удивительно мягким, почти пушистым баском: он-то именно и держал слово, я помешал ему. Он продолжил, обращаясь, в силу той же любезности, на первых порах ко мне. Но я был занят своей мыслью и не улавливал суть. Вдруг нестерпимо захотелось мне курить. Курили здесь – из-за ребенка – только на кухне, так что, выждав положенный приличием срок, я поднялся и пошел к двери, стремясь не возбудить к себе нового толчка внимания. Уже на пороге расслышал я, как обладатель плюшевого баса произнес за моей спиной:
– …Сделаем – и тогда поймем. Это как девиз всех двенадцати колен.
И напевный девичий голос с позванивающей убежденностью подтвердил следом:
– Глупо спрашивать: «Зачем?» В начале было дело.
Сигарета оказалась сухой. Неспешно куря, я глядел, как рывками уплывает в форточку дым – на дворе поднялся ветер, – и вынужден был сознаться себе, что курю напрасно. Я плохой курильщик. Давление (сосудистая дистония) подкарауливает меня, ища повод, и, ощутив боль в висках, я тотчас решил оправдать ею скоропалительность собственного ухода. Мы простились в передней. Здесь же в углу, очевидно, по контрасту с сваленной в беспорядке грудой зимней одежды, приметил я краем глаз теннисную ракетку в чехле, косо прислоненную к стене. Я поднял взгляд.
– Забираешь с собой?
– Нет! – Глаза его осветились. – Тебе нужно?
В последний раз обернувшись у порога, я сказал с улыбкой, понятной мне:
– «В раю играть мы будем в мяч», – не рассчитывая, конечно, что он ответит. Он только усмехнулся, подняв бровь. Мы обнялись; я вышел.
Спускаясь вниз ступенями подъездной лестницы, я думал о том, не слишком ли меня тошнит. На улице уже шел снег, и, стиснув ракетку локтем, я решил про себя, что, пожалуй, следует прибавить шагу. В ушах шумело не от ветра. Странно, но даже сквозной холод не возвращал мне сил. Городок тонул в снежных хлопьях, они больше не таяли, утыкаясь в асфальт. Ракетка норовила выскользнуть из-под руки, и я придержал ее, словно кукольный градусник, перехватив под фонарем одинокий взгляд встречного прохожего. Угрюмый отсвет из моего подъезда на миг взбодрил меня. Потрогав спекшиеся от никотина губы, я поднялся к себе и, совладав с ключом, замер в оглушительной тишине собственной прихожей. И тотчас все покинуло меня: не помню, ударила ли об пол ракетка, найдя наконец путь к свободе.
Не хочу писать, что было со мной. Когда я умылся, собственное лицо в туалетном зеркале показалось мне изношенным и ненужным, как прохудившаяся грелка; у меня и в самом деле было, должно быть, давление.
И с тем гулким перепадом мыслей-слов, которое свойственно, вероятно, гипертоникам, я понял и сказал себе, что могу теперь уехать и забрать с собою ее, сделав совсем своей; и могу не уезжать и дождаться лета, когда придет ее милый, и снова я буду отлучен; что, словом, я могу все. Но что бы я ни сделал и сколько бы ни занимался алхимией чувств, мне никогда не получить то единственное и нераздельное в своем единстве, что только одно действительно нужно мне: Россию – и любовь.
Песочное время
Когда общество больно, от человека, если он хочет остаться здоров,