Дети Везувия. Публицистика и поэзия итальянского периода - Николай Александрович Добролюбов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я отвлекаюсь от рассказа о короне, поднесенной Виктору-Эммануилу. Оказалось, что это было вовсе не торжественное освящение нового царства, как я подумал с первого раза, а просто частная любезность туринских граждан. Вследствие того всё дело и устроено было таким домашним образом. Я постоял, послушал, что говорят, половины не понял, и вышел опять на piazza Castello. Там тоже кружок народа: слепой старик поет и играет, маленькая девочка пляшет, по временам и старик подплясывает; простонародье наслаждается этим, как истинным представлением, и в заключение бросает несколько сольди; люди хорошо одетые и, как по всему видно, образованные – тоже останавливаются на несколько минут, смотрят в средину кружка с улыбкой презрительного сожаления и спешат удалиться, прежде чем девочка начнет обходить кружок с своей чашечкой.
Несколько дальше показываются разные райки – разумеется, Палестро, Сольферино, Кастельфидардо[302] и другие пьемонтские торжества; Гарибальди, впрочем, тоже не исключен, хотя его история как-то и не совсем легко входит в картину, где надо непременно представить резню.
В другом углу обширной площади еще кружок: пьемонтский Леотар[303] забавляет публику своими прыжками; с ним прыгает, возится и прибаутничает вертлявая женщина в коротком платье. Подошедши ближе, вы видите, что прыгун – пожилой, истощенный человек, а женщина – старуха с поврежденными, слезящимися глазами. Сделав игривое движение, она раскрывает рот, чтобы засмеяться: оттуда выглядывают несколько черных зубов, а по щеке катится гной, накопившийся под глазами. Другая женщина, тоже пожилая и очень уродливая, стоит и бьет в барабан. Представление идет не очень усердно; заметно, что фокусники стараются протянуть время, пока народ наглядится на великолепные кареты и золоченые мундиры и отхлынет от дворцового подъезда на площадь.
Но еще прежде, чем кончилась дворцовая аудиенция, через площадь начинается какое-то новое движение: площадь пересекают люди, проходящие через нее, очевидно, не для забавы, а за делом. По количеству женщин, проходящих мимо меня с книжечками в руках, догадываюсь, что всё шествие направляется к полдневной мессе. Оборачиваюсь, чтобы спросить, в какую церковь всё это стремится; мне над самым ухом раздается: «Спички, спички скоровоспалительные!» Смотрю: детина в красной рубахе, совершенно уже вытертой. «Вы гарибальдинец?» – «Да, сударь». – «Что же это вы так теперь?..» – «Что же, сударь, делать! Надо есть что-нибудь… правительство не хочет давать нам никакого пособия… Хочет, чтоб мы в регулярные солдаты перешли…» – «Так что же?..» – «Помилуйте…»
Нас прервал господин, потребовавший спичек. Я спросил о церкви. Господин очень любезно объяснил мне, что все стремятся в собор San Giovanni[304] послушать одного мон-синьора, проповедника, знаменитого своим либерализмом и навлекшего на себя даже негодование клерикальной партии за крайнюю смелость своих идей. Захотелось мне послушать либерального монсиньора: я этаких никогда не слыхивал и не видывал. Пошел и я в собор. Народу, точно, было множество, но проповедник имел сильный голос, и мне не было надобности продираться слишком вперед, чтобы слышать его. Первые слова, дошедшие до моего слуха, были следующие: «Мы – черви ничтожные, мы – пыль и грязь, и мы смеем надеяться на свои силы! Мы во грехах зачаты, во грехах рождены, мы слепы, и наги, и нищи, и беспомощны…» и пр. Вся проповедь была в этом роде. Я задал себе вопрос: почему же считают его либеральным? И решил так: верно, все думают, что он говорит так о слепых, нищих, распевающих веселые песни, и о гарибальдийцах, лишенных пособия от правительства.
Вечером пришлось мне познакомиться ближе с либеральным монсиньором: прихожу в свою гостиницу обедать, гляжу, монсиньор как раз против меня. Я его сейчас же насчет либерализма: оказывается точно, что Австрию не любит, над Бомбичелло смеется, очищения Рима французами ожидает спокойно и против Гарибальди ничего не имеет. Но гарибальдийцев не любит: это, говорит, народ непокорный, буйный, хотят получать пособие и ничего не делать. «Отчего же вы думаете, что они не хотят ничего делать?» – «Разумеется, не хотят; потому что им предлагают вступить в регулярные полки, – не хотят». – «Да ведь их там трактуют-то очень плохо». – «Не верьте, не верьте! Это они говорят, чтоб оправдать себя; а им просто не нравится дисциплина». – «Но все говорят, что дисциплина, какой требует Фанти[305], и бесполезна и обременительна в высшей степени; и притом волонтеры всё еще надеются идти с Гарибальди на дело, а в пьемонтском войске, кроме дисциплины, им и дела-то нет никакого. А раз вступивши и войско, ведь уж нельзя будет его оставить: будут судить как дезертира… Каково же было бы, например, хоть бы венецианским волонтерам сидеть где-нибудь в пьемонтском гарнизоне, между тем как снарядилась бы новая экспедиция Гарибальди?» – «О, не говорите мне про Венецию: я сам венецианец и всей душой желаю освобождения моей родины. Но именно для этого-то и нужна дисциплина; без нее ничего не сделаешь… Только беспорядки одни, анархия». – «Да помилуйте, служили же они при Гарибальди: какой же он анархист?..» – «О Гарибальди, кто говорит: он человек честный и преданный королю… Но его именем пользуются – знаете для каких целей?.. Знаете ли вы, – добавил монсиньор-венецианец, понизив голос и приняв таинственный вид, – знаете ли, что между этими волонтерами есть… маццинисты?..» Тон, каким произнес проповедник последнее слово, способен был устрашить и не такого робкого человека, как я… Поэтому я осмелился сделать только одно замечание: «Но ведь сам Маццини отказался на этот раз от противодействия пьемонтскому правительству и даже напротив – хотел помогать ему…»[306] – «О, избави Бог от этой помощи: это бы значило отдать власть в их руки, а они только этого и добиваются…»
Вообще из разговора с проповедником я убедился, что