Танки идут ромбом - Анатолий Ананьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бежали связисты.
Бежали солдаты охранного взвода.
"Так было под Малыми Ровеньками - танки расстреливали и давили обезумевших, метавшихся в панике по полю людей!"
Табола медленно поворачивает стереотрубу; кадры, которые мелькают перед глазами, не предусмотрены сценарием; сейчас, когда исход боя почти ясен, когда до победы остается всего несколько минут - одна последняя схватка артиллеристов с танковой лавиной, поредевшей, уже потерявшей свою ударную силу (поле боя, как черные копны, горят подбитые танки), - перед самой победой это паническое бегство! В полушариях стереотрубы то видны ноги майора, короткие, полные, то голова, плечи, руки, багровая шея и белая сверкающая лысина, всегда потная, которую Грива тогда старательно промокал носовым платком, - теперь в его руках нет ни носового платка, ни пистолета. За майором гонится танк. Табола вспомнил все, что можно вспомнить об этом человеке, и неприятное чувство досады и злобы, ненависть ко всему трусливому - "Века не стирают позора нации!" - накипевшая в нем за долгие месяцы войны, теперь прорвалась одной желчной фразой: "Болван! Кусок мяса!" Он сказал мысленно: в ту секунду, когда произносил эти слова, еще не знал, спасет или не спасет майора, только чувствовал, что должен спасти, потому что этого требует человеческий долг. Жалко было даже преступника, которого подводят к стенке, а тут... За развалинами двухэтажной кирпичной школы стоит батарея. Крайнее слева орудие можно выдвинуть вперед, на небольшую площадку, и тогда - прямой наводкой уничтожить этот гоняющийся за людьми по огороду вражеский танк. Табола четко представлял себе, как это будет. Площадка ровная, словно терраса, словно маленький полигон; он был на ней и вчера, и позавчера, и теперь видел ее в воображении - порыжевшую, выгоревшую траву, пыльную тропинку по диагонали, на которой до сих пор, наверное, сохранились следы его сапог; стрелять с площадки хорошо, но и орудие будет открыто со всех сторон, как мишень; ни деревца, ни кустика, ни окопа, ни воронки; впрочем, воронка, может быть, уже есть, и это только еще больше осложнит дело. "Посылать людей на смерть? Усатого наводчика, которому за сорок и у которого семеро детей? Безусого заряжающего, которому тоже за сорок и который тоже не холостяк? Стоит ли жертвовать лучшим орудийным расчетом ради спасения этих бегущих по огороду трусов?..." Если бы можно было на войне выбирать, заглядывать в будущее - усатый наводчик поведет комбайн, Грива сядет за дубовый стол и повесит на дверях табличку: "Прием по вторникам и четвергам..." Танк уже не стрелял, а просто гнался за майором, но Табола все еще нe принимал никакого решения. Из-за развалин двухэтажной кирпичной школы вот-вот появится танковая лавина, и крайнее слева орудие, отлично замаскированное, спрятанное за бетонный фундамент, должно ударить во фланг вражеским танкам. Фланговый огонь - самый эффективный! Орудие будет бить почти в упор, и, пока немцы опомнятся и обнаружат его, не один и не два танка успеют поджечь артиллеристы. Правда, стрелять будет не только крайнее левое, кроме него, стоят в засаде еще три орудия, но у этого - самые выгодные позиции. Табола так же отчетливо представлял себе и эту схватку - выстрел, стремительная, как черта, трасса, вспышка на броне и черный дым над башней; выстрел - трасса, выстрел - трасса... Схватка решит исход боя - или оборона устоит, или Соломки будут сданы немцам. Это только говорят, что полк воюет на своем участке, - каждый солдат держит фронт; он, Табола, сдаст Соломки, другой - другое село, третий - третье, и опять, как в сорок первом, как летом в сорок втором, - вереницы отступающих по дорогам, скопища у переправ... "Века не стирают позора нации!"
Все эти мысли пронеслись в памяти за те короткие мгновения, пока Табола смотрел на бегущего майора; в стереотрубе, как на экране, мелькают ноги, руки, голова, багровая шея и белая сверкающая лысина, всегда потная, которую Грива тогда старательно промокал носовым платком...
За бортом бушевали холодные волны Татарского пролива. Небольшой однотрубный пароход, который никак нельзя было назвать океанским, скрипел и вздрагивал от ударов; брызги залетали на палубу и ледяной эмалью застывали на поручнях. Впереди сквозь сизоватую мглу проступал серый отвесный берег Сахалина. Здесь, у устья Дуйки, он особенно неприветлив и мрачен - мрачные ущелья, уходящие в глубь острова, мрачные скалы, нависающие над водой; несколько деревянных домиков приютились на берегу - это порт Дуэ, бывший пост, бывшая столица сахалинской каторги. Десятки раз бросала якорь "Святая Мария" в этой угрюмой бухте, привозя в трюмах очередную партию каторжан; "Святая Мария" давно замазана черной краской, и на проступавшие еще белые буквы наложены новые слова: "Красный трудовик"; но не изменился маршрут у этого парохода; в тех же трюмах, на нарах, не застланных даже соломенными матрасами, на голых досках, на которых спали арестанты, лежали теперь юноши и девушки, добровольцы, те самые, о которых потом сложат легенды, - комсомольцы тридцатых годов!... Пароход протяжно гудел, вызывал с пристани катер; с черного скалистого берега отвечало еще более заунывное и тоскливое эхо. Все, кто стоял на палубе, молчали. Молчал и Табола. Ему было тогда двадцать лет, все еще было впереди - и сахалинские лишения, и гром первых пятилеток, и военное училище, и война, отступление из-под Киева, Барвенковское сражение, и эта битва на Курской дуге; тогда - юноша из далекой белорусской деревни с комсомольской путевкой в кармане стоял на пороге своей судьбы, жизни, в которой все открытие, все - познание, в которой нет ничего между, а все только на полюсах; тут, на Сахалине, в Дуэ, на этом мрачном берегу, на который он смотрел сейчас, подавленный и удрученный, предстояло ему впервые познать, что такое мужество. Память бережно хранит события тех лет; в памяти они даже ярче, потому что из отдаления годов все прошлое окрашивается в романтические тона. Ночь в бывшем арестантском бараке, груда кандальных цепей у входа, полосатые столбы и полосатая будка на плацу, эти безмолвные государственные стражи, всегда напоминающие о том, что есть на земле власть и насилие; потом - дуйские рудники, где добывался каменный уголь, как раз те рудники, которые и предстояло восстанавливать приехавшим комсомольцам; потом - узкая дорога мимо Воеводской тюрьмы в Воеводскую расщелину, к лесоразработкам; потом - два года на разработках: взмахи топора, хруст падающих веток, костры у шалашей и рассказы, таинственные, ставшие уже преданиями о беглых каторжанах, о манящей амурской стороне, о мысе Погиби, на котором погибал каждый третий, кто пускался в ночь на гиляцкой лодке на амурскую сторону; и то, уже ставшее легендой, что пережил сам он, юноша Табола, то самое, что нынче выражают тремя словами: "На одном энтузиазме!"