Смертельный номер: Рассказы - Л. Хартли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночью было очень жарко. Лавиния подошла к двери гостиницы, выходившей на канал, оперлась о дверной косяк и стала смотреть вдаль. Где-то рядом разговаривали, она узнала голоса, но интонации были совсем иными.
— Она как незажженная свеча, — говорила леди Генри де Винтон. — Я этого не понимаю.
— Свеча на алтаре? — откликнулся ее муж. — Что ж, мы сделаем все, чтобы ее зажечь.
— Нет, не на алтаре, — возразила леди Генри. — В алтарной свече есть что-то живое. А эта — свеча у тела покойника.
Лавиния хотела уйти, но не смогла и пошевельнуться.
— Тебе не кажется, что она не очень общительная, — продолжала леди Генри обиженно-озадаченно, — какая-то отсутствующая, будто все время думает о чем-то своем? По-моему, ей, бедняжке, совсем не было весело. Может, чересчур веселились мы? Не знаю. Ты заметил, она нас почти не слушала.
— Может, это просто усталость, — предположил лорд Генри. — Она целыми днями ухаживает за матерью.
Так уж и целыми днями, подумала Лавиния.
— Я понимаю, что имела в виду Кэролайн, — продолжала леди Генри. — Все черты лица на месте, а самого лица нет. Мне было ее так жалко, так хотелось вытащить ее из депрессии. Уж как я старалась, приписывала Кэролайн то, чего она никогда не говорила, прямо ложные показания под присягой. Кстати, дорогой, некоторые мои намеки ты воспринимал слишком буквально.
— Я хотел, чтобы твои слова были похожи на правду, — заметил лорд Генри.
— Ну, конечно, милый. — Последовала пауза, наверное, они целовались.
— Ладно, оставим в покое мисс Джонстон. На сегодня добрых дел хватит.
Скрипнули стулья, и Лавиния метнулась к себе в комнату. «Все бесполезно, — написала она с третьей или четвертой попытки. — Я не способна высказать то, что думаю. А что думаю, и сама не знаю. Мне невыносимо одиноко. Я влюблена в Эмилио, я совсем потеряла из-за него разум — этим все и объясняется. Пусть меня нельзя оправдать, но, по крайней мере, объяснить мое состояние можно. Так нужно ли сдерживать себя? Я сама себя не узнаю, чего тогда ждать от моих друзей? Мое прошлое на меня не претендует, не протягивает мне руку. Я жила им, холила его и лелеяла, а оно меня предало. Ведь я сейчас взываю к нему о помощи, а помощи нет. Опыт прошлого — блеф, его дорожные указатели ведут к воздушным замкам; что бы ни произошло между мной и Эмилио, возврата к той жизни нет. Хватит: пусть респектабельность останется без критерия.
Приятно узнать, что Эмилио по-своему был со мной честен. Не буду притворяться и говорить, что я от него в восторге или что он мне очень нравится. Лишь за одно могу поручиться — когда он поступает лучше, чем я от него ожидала, у меня как-то теплеет на сердце. Вот и все верительные грамоты моей страсти — вернее, одна верительная грамота. Я говорю „страсть“, но есть слово, которое подходит сюда лучше. Конечно, тяжело сознавать, что, столько испытав, стольким поступившись, я потеряла способность восторгаться, ничто меня не трогает. Наверное, попытка расчистить джунгли прошлых связей забрала все мои силы. Я создала пустыню и назвала ее „покой“.»
Когда на следующее утро Лавиния вышла к завтраку, ее ждало письмо. Она открыла его без всякого интереса — она почти всю ночь не спала и была какая-то заторможенная.
«Нет, моя дорогая Лавиния, — прочитала она, — тебе не удалось меня обмануть, хотя подивилась я немало. Надеюсь, это письмо ты получишь уже в Америке, но если ты еще не уехала, если пренебрегла моим советом и продолжаешь терзать свое сердце в Венеции, письмо пойдет тебе на пользу. С твоей стороны было очень наивно полагать, что тебе удастся меня провести сказкой о какой-то мифической мисс Перкинс! Я бы еще подумала, верить тебе или нет, не будь ты к ней столь недоброжелательна — разумеется, по-своему, мягко. Обычно твои письма пестрят фразами типа: „Моя дорогая Кэролайн сущий ангел, к Рождеству прислала мне наперсток“.
Сейчас я дам тебе кое-какие указания, и следуй им неукоснительно — вот мой искренний совет. Что до твоей идеи направить возлюбленного в Бостон, не хочу даже говорить, что я об этом думаю. Скажу, однако, другое — мне стало тревожно за тебя. Лавиния, ты совсем не создана для того, что я назвала бы партизанской любовью. Ты перейдешь все грани дозволенного.
Итак, слушай меня, Симонетта Перкинс, рекомендованная миссис Джонстон, отвергнутая ею и доставшаяся тебе, Лавиния, по наследству. Лучше всего действовать по четкому плану. Предположим, по такому — в десять часов загляни к своей матери и прямо ей заяви: пусть встает, она совершенно здорова и нечего попусту терять время в постели. В 10.30 иди в свою спальню или в какое-то труднодоступное место, лучше на крышу, позвони в звонок и вели официанту принести тебе коктейль. Если хочешь снова вырасти в собственных глазах, лучший способ задать жару слугам. В одиннадцать сядь за письма, желательно, черкни благодарственное письмо мне, мол, следую твоим указаниям и уже извлекаю из них выгоду. В двенадцать посети одну из церквей покрупнее. Лучше всего — Иоанна и Павла. Саму церковь не осматривай, смотри на туристов, но обязательно с презрением. Пойдешь обедать, как следует продумай заказ: тебе должны принести то, что тебе нравится, тебе должно нравиться то, что тебе принесут. После обеда отправляйся в Лидо или купи себе какую-нибудь пустяковину в антикварном магазине (рекомендую магазинчик на Пьяццетта деи Лоенчини, который держит человек с фамилией испанского гольфиста — какой-то делла Торре). В пять часов зайди в муниципалитет, попроси, чтобы тебя представили всем сотрудникам (снизойди, иначе эти венецианцы тебя возненавидят, сочтут тебя mal élеvée),[44] похвали их нынешнее правительство и вежливо послушай, что тебе скажут потомки дожей.[45] Если твое сердце все еще будет трепетать, на пути в гостиницу загляни к Дзампирони и купи брома — он у них всегда под рукой. Вечером, если ты не приглашена на прием, поезжай к Флориану и побалуйся ликерами — я бы посоветовала тебе „Стрегу“. А если хочешь прийти к забвению кратчайшим путем, нет ничего лучше их жуткого бенедиктинового пунша. Сохрани этот распорядок дня на четверг и на пятницу, и ты забудешь своего гондольера, его имя, его лицо, все с ним связанное, едва доедешь до Вероны, тем более до Брешии.
Как бы то ни было, Лавиния, имей в виду — если ты еще притянешь сюда мораль, твое положение станет в пятьдесят раз хуже. Я подозреваю, что ты копаешься в собственной совести, составляешь список своих прегрешений, носишь на груди алую букву[46] и вообще доводишь себя до умопомрачения. Отбрось эти мысли, дело сводится к одному — соблюдены ли условности. Отвечать на этот вопрос приходится постоянно, и ничего особенного тут нет. Ясно, что выйти за него ты не можешь. Скорее всего, он уже женат и у него куча детей, все они — почти его ровесники: здесь вступают в брак очень рано. Будь ты другим человеком, ты могла бы держать его в любовниках. Тебе же я этого не советую, хотя, если не терять головы и вести себя осторожно, дело это можно с успехом провернуть. Но поверь, Лавиния, завести такого cavaliere servente[47] будет с твоей стороны величайшей глупостью. Ты вся изведешься, будешь корить себя, что совершила ошибку. Я тебе уже сказала — вопрос не в том, что правильно, а что нет: так рассуждало бы только малое дитя в середине прошлого века. Так что до свидания, Лавиния; если привезешь его фотографию, мы здорово над всем этим посмеемся.
Любящая тебя Элизабет Темплмен».
Лавиния прочитала письмо с облегчением, потом с раздражением и наконец без всяких эмоций. В ее положение внесли ясность — это утешало; оно вызвало насмешку — это раздражало. Но, предлагая решение, основанное на здравом смысле, мисс Темплмен не попала в цель — ее призыв соблюдать условности лишь напугал и без того перепуганную Лавинию. Она еще могла стерпеть упреки друзей, их тайное неодобрение, с таким она сталкивалась. Но идти против условностей — подобного опыта у нее не было, она всегда шагала с условностями в ногу, даже в авангарде. Как же она могла закрыть на них глаза? Не одобрять — такова была природа условностей.
Эвансы уехали, Стивен уехал, Колинопуло уехали, де Винтоны уехали; Элизабет не приедет, миссис Джонстон до полудня будет лежать в постели. Лавиния осталась одна.
Но Эмилио ее не покинул. Он приехал разряженный, был рад ее видеть. Ступив в гондолу, Лавиния, можно сказать, испытала удовлетворение. За эту награду она вела тяжелый бой две недели, и вот награда завоевана.
— Comandi, Signorina? — спросил Эмилио, медленно вращая весло. Я его Афродита? — подумала Лавиния. Могу приказывать ему, что хочу? Но предложила лишь поехать в церковь Сан-Сальваторе.
— Chiesa molto bella,[48] — отважилась она.
— Si, si, — подхватил Эмилио, — е molto antica.[49]
Такой разговор был ей по душе, бесхитростный, будто складывались воедино две части пословицы. На нее накатила благостная истома. Вдруг она услышала крик. Эмилио откликнулся, разразился несвойственной ему многословной тирадой. Она подняла голову — это всего-навсего гондольер с проплывающей мимо гондолы сказал «доброе утро». Еще один крик. На сей раз — целое предложение, все из усеченных слогов, разобрать которые Лавиния никогда не могла. Эмилио прекратил грести и ответил довольно пространно, выстреливая короткими очередями, говоря с большим убеждением. Минуту спустя — еще один обмен любезностями, еще более долгий. Казалось, вся армия гондольеров проявляла интерес к Эмилио, беспокоилась о его делах и поздравляла с какой-то удачей. Лавинии показалось, что на гондольера посыпался град вопросов с мостовой, с парома, со ступенек и из окон; и все, кто спрашивал, смотрели на нее.