Лобное место. Роман с будущим - Эдуард Тополь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Доброе утро. Как самочувствие?
— Спасибо. Я это… Извините, я очень кушать хочу…
Это было сказано с такой просительно-детской трогательностью, что я расхохотался:
— Еще раз! Прошу тебя! Скажи это еще раз!
— Но я правда… — у нее задрожала нижняя губка и слезы навернулись на глаза, — кушать хочу…
Я заткнулся.
— Конечно, детка. Извини. Это так трогательно! Сейчас сбегаю в столовую.
— Да ну вас! — сказала она и ушла в свою комнату, захлопнула дверь.
Конечно, у меня на подоконнике были и сыр, и глазированные сырки, и даже два стакана кефира, но я постучал в ее комнату:
— Термос, пожалуйста.
Дверь открылась ровно на ширину протянутого термоса.
Но когда я на подносе принес из столовой тарелку с теплой манной кашей, накрытую второй тарелкой, креманку с творогом, сметаной и медом и термос горячего чая, дверь в соседнюю, третью комнату была открыта и там на столе лежали аккуратно разложенные на чистом вафельном полотенце наши глазированные сырки, «советский» сыр и «французский» батон. Я понял намек, поставил на этот стол поднос с завтраком и громко, на весь коттедж объявил:
— Девушка! Кушать подано!
Она появилась, потупив глаза и вся — от плеч до колен — завернутая, как римский патриций в тогу, в чистый пододеяльник из этой третьей комнаты.
16
«Эти длинные коридоры… эти темные зеркала…»
До обеда я пытался работать, поскольку выйти из коттеджа Алене было не в чем — вся ее одежда сохла. Да и не нужно было ей никуда выходить после такой ночи, она, позавтракав, сразу же и уснула под редкий стук моей пишущей машинки. А редкий он был не столько потому, что я тюкал в клавиши всего двумя пальцами, сколько потому, что работа не шла. Во-первых, у меня не было ни акимовской папки с материалами по той демонстрации, ни Интернета, ни книги «Полдень» Горбаневской, ни… Впрочем, когда работа не идет, всегда есть десяток «во-первых», «во-вторых» и «в-третьих». Валентин Иванович Черных учил нас составлять перед работой поэпизодный план, а Мастер сказал мне в Катскильских горах, что он пишет без всякого плана, имея только завязку, двух-трех страстных героев и цель, которую они стремятся достичь изо всех своих сил. Здесь у меня в избытке было и то, и другое. Восемь персонажей мечтают свергнуть советскую власть, приходят на Красную площадь, садятся с плакатиками на Лобное место, их тут же избивают, арестовывают, привозят в милицию, а потом допрашивают в прокуратуре и психбольницах, судят в Пролетарском суде и отправляют в ГУЛАГ и психушки — чем не поэпизодный план? Да, «узок круг этих революционеров» — ИХ БЫЛО ВОСЕМЬ — «страшно далеки они от народа», но с их подачи и с подачи тех, кто сегодня в Серебряническом переулке кричал им «За нашу и вашу свободу!» — через двадцать лет развалится советская империя…
И вдруг я подумал: «Их было восемь» — это только мой первый фильм о диссидентах! А второй — «И возвращается ветер…» по книге Буковского! А третий — биоэпик генерала Петра Григоренко! А четвертый — биография Анатолия Марченко! А пятый — охота за мемуарами Хрущева! Я же главный редактор! Я закажу сценарии лучшим сценаристам и сделаю серию фильмов о диссидентах…
Но сначала я обязан сам написать сценарий «Их было восемь». Это должен быть мой лучший сценарий! А он не идет. Почему? Первый эпизод на Красной площади понятен до мелочей, он описан почти всеми участниками и свидетелями. Второй эпизод — как их, избитых и окровавленных, везут по Москве в «полтинник», то есть в пятидесятое отделение милиции на Пушкинской улице, а они в запале кричат из окон: «Да здравствует Чехословакия!» — тоже прост. А вот третий — о том, какими счастливыми они чувствовали себя в КПЗ «полтинника», — я не понимаю. И в этом весь мой затык! Вчера я видел их в зале Пролетарского суда — пожилую, с проседью, спокойную и обстоятельную Ларису Богораз. Худощавого, но цельного и крепкого духом физика Павла Литвинова. Двадцатидвухлетнего Вадима Делоне. Тридцатилетнего Бабицкого. Мощного работягу Дремлюгу. Почему они были, как пишет Горбаневская, счастливы, когда оказались в КПЗ? И Татьяна Баева, та, которая потом от них отказалась, тоже, я помню, пишет: «“Полтинник”. Опять все вместе, оживлены, смеемся, шутим». А Горбаневская: «Эти три часа, которые мы провели в “полтиннике” все вместе, еще до допросов, я вспоминаю с нежностью. Демонстрация состоялась, и мы были счастливы. Лариса, просто почерневшая за последний тяжкий месяц (арест Марченко…), теперь поразительно просветлела. У нас легко на сердце». И в своем письме в газеты тоже: «Мои товарищи и я счастливы, что смогли принять участие в этой демонстрации»…
У них было легко на сердце? А у декабристов, которые вот так же пассивно вышли на площадь и которых вот так же просто, без сопротивления загребли и бросили в питерские казематы, — у них тоже было легко на сердце? Они тоже были счастливы? Да, я понимаю — возбуждение Лобного места, адреналин демонстрации (ведь могли арестовать даже на подходах к Красной площади), но — счастливы? просветление?
Я должен в этом разобраться. И разберусь. И когда разберусь, сценарий пойдет, он напишется сам собой, и неважно, что я был на суде всего несколько часов, а Людмилу Акимову видел всего две минуты. Вон она лежит за стеной и спит детским сном — моя Алена — Людмила Акимова…
В комнате было душно от горячей батареи, я надел пиджак и плащ и, держа туфли в руках, бесшумно, чтоб не разбудить Алену, вышел на веранду, обулся там и тихо спустился с крыльца коттеджа. Был тихий осенний полдень. Наледь на асфальтовой дорожке оттаяла, черные стволы и ветки деревьев влажно блестели под жидким октябрьским солнцем, за ними был виден зеленый дощатый забор, окружавший парк Дома творчества, эту резервацию творцов киноленинианы и всех остальных мифов советской киноистории от «Чапаева» и «Кубанских казаков» до «Коммуниста» и «Председателя». Как пишет в своих дневниках тот же Нагибин, автор «Председателя», настоящей истории не существует, от нее остаются только те легенды, которые придумывают писатели и киношники. Наверное, потому даже в 2014 году молодежь, которая и не жила в СССР, мечтает о возврате к нему — она знает о нем по сказочным фильмам, которые обитатели этого Дома творчества сочиняли и снимали для Политбюро КПСС, а реальный СССР оставался за экраном и за этим зеленым забором. Как писал Шпаликов: «Мы поехали за город, а за городом дожди. А за городом заборы, за заборами вожди…»
Я пошел по парковой дорожке, собираясь думать об эпизоде в «полтиннике», но почему-то думал об Алене. Так у меня всегда. «Надо подумать», — говорю я себе, когда не идет работа, и выхожу на прогулку по яблоневому саду на «Мосфильме» или по парку в Сокольниках, но тут же думаю обо всем, кроме работы. А теперь вот Алена… Я шел и глупо улыбался, нянча в душе ее детское «Спасибо, дядя!», ее дрожащую нижнюю губку, слезы в васильковых глазах, ее трогательное «Я очень кушать хочу» и обиженное «Да ну вас!». Конечно, я понимал, что наш роман уже начался, и этот сценарий развивается стихийно-правильно — от отчуждения в рабочей обстановке зала Пролетарского суда и встречи с Людмилой Акимовой до Алениной вынужденной ночной оголенности, бессилия и пота, а теперь — до слез, детских обид и очистительного детского сна. Когда до ВГИКа я работал в молодежной газете, моим завотделом был Ерванд П., он был много старше нас, трех его сотрудников, и учил: «Никогда не спешите! Даже если она тебе так нравится, что яйца пухнут, жди три дня! Ждите три дня, и она сама придет, клянусь Эчмиадзином!» Не знаю, почему нужно было клясться Эчмиадзином, сокровищницей всего армянского народа, но знаю, что эти три дня ожидания — самое знобящее и прекрасное время предвкушения счастья.
Я бродил по дорожке осеннего парка, с которой коренастый мужик в треухе метлой сметал осенние листья, — той самой дорожке, которая рукавом входит в Большой, как рассказывал Мастер, гипертонический круг, — и нес в душе это легкое, как шампанское, предвкушение, и дурацки улыбался, когда со ступенек главного входа в Дом творчества бегом сбежал тот высокий и худой молодой человек, чье лицо показалось мне знакомым еще вчера вечером, когда он сидел за дальним столиком с двумя стариками и пожилой полной дамой в странном не то кимоно, не то пеньюаре. Теперь, держа в руках какие-то листы ватмана размером А4 и оскальзываясь на мокрой дорожке, этот парень в одной полураспахнутой на груди блузе и расклешенных бархатных джинсах бежал от главного корпуса к дальнему зеленому коттеджу над рекой. Мы не могли разминуться — он летел прямо на меня, а на листах ватмана, которые он держал в руках, я успел увидеть вытянутые женские силуэты в цветных одеждах. И меня тут же торкнуло:
— Зайцев! — выпалил я.
Он разом остановился, закачавшись на скользкой дорожке и раскинув для равновесия руки со своими эскизами.