Арена - Никки Каллен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушка всё знала о Максе. После обеда, если был солнечный день и весна или осень, он катался на велосипеде в саду, и читал при этом книгу, положив её на руль, и крутил на велосипеде восьмёрки; выглядело это фантастически; иногда он отвлекался и говорил сам с собой, с автором, спорил, рассуждал, размахивал руками, но велосипед не падал — и он тоже — никогда. Макс был гениален; она уже поняла, кого вырастила — второго Жана-Кристофа, хотя сам Макс мечтал быть похожим на Рене. Бабушка же слушала какую-нибудь старую пластинку, Эдит Пиаф, Энрико Карузо, и смотрела на него сверху, открывала окно; Макс слышал музыку, стук рамы и поднимал глаза от книги, солнце сияло на его волосах, он был как ангел, как святой Себастьян — прекрасен; из-за солнца он её не видел, но знал, что она там, смотрит на него и любит его, махал ей рукой, улыбался; она улыбалась в ответ. Они дружили с Максом, понимали друг друга без слов; он не рассердился на неё из-за уединения, не обиделся, как это сделали все остальные: подруги, бесконечные филантропические советы; бабушка до уединения — она называла его Уединением с большой буквы, как Уолден, — занималась широко благотворительностью; даже священник — этот смешной и старый священник, отец Алехандро, смуглый, худой, маленький, словно только-только из джунглей, где страдал и постился и боролся с демонами, у него внешность настоящего ацтека, жреца, скорее, а не священника из глубинки, — и тот обиделся, будто она должна ему, будто у них связь. Она засмеялась: может быть, она доверилась ему, а это то же самое для мужчины, что и постель. Они не различают, не чувствуют: сумерек от позднего вечера, всех оттенков фиолетового; запахов; Евгений был точно такой же: невнимательный и страстный; любил свои занятия: охоту, церковь, читать за едой; похожий на отца и деда; она даже не могла сказать, любила ли его, просто он всегда был рядом, с ним было спокойно, точно смотреть на воду; а потом она встретила мужчину — настоящего, сильного, умного, поняла разницу, «вот в кого стоит влюбляться», — подумала с сожалением, потому что ничего не поделаешь уже, потому что уже не влюбишься, потому что этот мужчина был для неё слишком молод и красив и уже сделал ребёнка её дочери…
Марианна… От неё было письмо. Она писала — причём в очередной раз, — что мать разрушила её жизнь, разрушила её жизнь и жизнь Макса, её брата, нежного и утончённого, как старые чёрно-белые европейские порнофильмы; а теперь разрушает жизнь этого Макса… Евгения сама не поняла, почему это письмо так расстроило её, как скрипку, — теперь ни одной верной ноты; ей захотелось позвонить Марианне, закричать в трубку: «Я разрушаю? А где ты была всё это время? Тебя нет в твоей жизни? И Макс тоже за свою жизнь не отвечал? Безответственная маленькая шалава, тебя нет, есть только твои письма, ядовитые, как перстень Борджиа…» Но потом передумала: Марианна того не стоит; она никогда ничего не стоила, ни гроша, ни слезинки, она была только красивой — кукла, мечтательница; сусальное золото; не то что её сын Макс и её парень, настоящие Дюран де Моранжа, хотя не они… Он тоже писал иногда Евгении — настоящие письма, Евгения радовалась им, как от возлюбленного, смеялась над собой: просто Абеляр и Элоиза; но всё равно радовалась; он спрашивал о Максе, как у того дела, и Евгения отвечала — скуповато, но по делу: весит столько-то, переболел корью — это когда Макс был совсем маленьким; потом писала об оценках, о том, что он умеет прекрасно готовить, много читает и пишет и катается на велосипеде, читая при этом и выписывая восьмёрки, и не падает; Евгения знала, что Артуру это понравится… Звонить Марианне она не стала, но поняла, что устала — и вправду быть ответственной, и заперлась в своей комнате — вернее, в трёх: в спальне, будуаре, ванной; ела что готовил Макс, носила пеньюары, один другого роскошнее и откровеннее, и вечерние платья из последних европейских коллекций, Вествуд, Маккуин, и, знала, что выглядит великолепно; и читала журналы, играла сама с собой в карты, слушала пластинки, вышивала, вязала, спала и разговаривала все время с Богом, объясняла Ему свои мотивы. И была абсолютно счастлива. Только за Макса переживала — что он одинок, «надо бы ему друга, — просила она Бога, — а то он с ума сойдёт. Артур мне этого не простит. Марианне-то всё равно, она сама с ума сошла…»
В день своего пятнадцатилетия Макс получил от бабушки красивый блокнот — тяжёлый, толстый, размером с семейную Библию, в кожаном переплёте, с пожелтевшими страницами, с позолоченными уголками и замочком. «Мои опыты» — было вытиснено золотом на обложке, на старофранцузском; такая идеально стилизованная вещь, совершенная, как стеклянные шары с мельницей, домиком-шале и снегом внутри или музыка для фильма ужасов; бабушка положила подарок вечером на поднос с грязной посудой; «Спасибо, просто супер», — написал Макс в записке, оставил её рядом с тарелочкой с тостами, зная, что бабушка не одобрит это «просто супер», надо было написать «Великолепно» или хотя бы «Как ты угадала?» — но он впервые проспал школу и страшно торопился: на втором уроке была контрольная по математике. Он успел как раз на конец первого — латынь; учитель вышел из класса, Макс тут же извинился, не поднимая глаз; учитель даже испугался; он был молодой, родом из городка, выучился в столичном университете, но вернулся: здесь по соседству осталась любимая с детства девушка; они поженились, он пошёл преподавать в школу; и, конечно, как и весь городок, трепетал перед фамилией де Моранжа. Никогда в их стране не было феодалов и вассалов, но их городок словно заколдовали: везде цивилизация. Интернет, сотовая связь, сто кабельных каналов, а у них — замок на вершине горы, и в нём два человека всего: мальчик с прозрачными серыми глазами, и сам хрупкий, прозрачный, будто и не жилец на свете, и его бабушка; про неё рассказывают истории до сих пор, яркие, сочные, как августовские овощи, своя Екатерина Вторая; но эти двое держат в страхе, уважении, трепете весь город — вампиры, Хранители голубей. «Ничего страшного, Макс, перепишешь тему у кого-нибудь», — и побежал в ужасе в учительскую; Макс впервые с ним сам заговорил, и он рассмотрел Макса вблизи: худые скулы, резко очерченные, как на старинных испанских портретах; волосы еле-еле живые, серебристые и золотистые одновременно, без цвета, как вода; синяки под глазами; и вообще, кожа тонкая, прозрачная, как мокрая бумага, сосуды сквозь неё — как многоцветная ткань; ресницы и брови прорисованы тонко, будто китайской шёлковой кисточкой. Макс вошёл в класс; народ кидался ластиками, кто-то списывал, парта Макса — пустая, на неё даже куртки никто не кинул, а парта перед Максовой была завалена вещами: на лавке лежал пиджак, тёмно-коричневый, замшевый, потёртый на локтях, с портретом Че Гевары на спине и капюшоном, и валялся рюкзак, тоже потрёпанный, потасканный, из брезента, а на столе лежала только одна книга — с закладкой. Макс схватил её и увидел имя автора: «Кайл Маклахлан»; сердце его заколотилось бешено, кровь прилипла к лицу, если бы кто глянул на него — подумал, что он сейчас потеряет сознание, срочно расстегнуть воротник, открыть окно… Макс оглянулся, но никто не смотрел на него; его научились не замечать, и он научился этому — как в магазине: «меня здесь нет, я дерево»; такое растущее посреди класса дерево — чудо с плодами цвета лунного света; и взял книгу: она была толстая, в суперобложке, чёрной, скользкой, блестящей; будто немецкий готический роман; так и есть — Макс знал, знал, что у Маклахлана есть что-то ещё: «По ту сторону полей», «Любовь и немного дерьма» и третья повесть — «Замороженный», которую он не читал; и Макс медленно сел за чужую парту, рядом с чужими рюкзаком и пиджаком, и начал читать. О парне по имени Кай, как у него умерла жена, Венера, и остался ребёнок — мальчик по имени Руди; и Кай всё никак не может заплакать, ходит, ходит по городу, в котором собирается первый снег…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});