Логово Льва. Забытые рассказы - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Браво, старик! – вскричал я. – Нет-нет, ты вовсе не старик, так мы друг друга называем в Питере. Обещаю тебе, отец, выйти с твоим лозунгом на Октябрьскую демонстрацию!
Ночью я проснулся, не очень отчетливо понимая, где нахожусь, да и вообще, очнулся ли или грежу. При свете ночника на тумбочке, прямо напротив моего изголовья, в воде или какой-то другой прозрачной жидкости, на дне тонкостенного стакана переливалось то самое яичко глаза с голубым зрачком из моего детского кошмара. Уже много лет этот сон не возвращался, и вот теперь сердце забухало по всему телу, как это случалось в детстве.
– Васок, ты тоже не спишь? – услышал я голос отца. – Пойдем прогуляемся? – Он сел на диване, взял с тумбочки стакан, двумя пальцами извлек глаз и весьма ловким движением вправил его в левую глазницу.
Ночная улица была пуста, только за парком медленно вез свои огни в сторону пристани четвертый номер трамвая да возле газетного стенда маячила какая-то долговязая фигура в майке, сползающей с худого плеча. Мы пошли по улице Энгельса к ее пересечению с Ворошиловской.
– Освещение как было говенное, так и осталось, – весело заметил отец.
– Расскажи мне про глаз, – попросил я.
Он тут же рассказал:
– Дело нехитрое. Я потерял левый, когда наша Пензенская форсировала Сиваш. Двенадцать лет спустя твоя мама купила мне два великолепных протеза у старорежимного офтальмолога Бергштольца. «Чтобы ты чувствовал себя полноценным красавцем социализма» – так сказала она. После первого же удара в лицо там, на «Буром овраге», протез вылетел и покатился по паркету. Лежа на полу, я видел, как хромовый сапог раздавил глаз. Все присутствовавшие товарищи истерически хохотали. Что касается запасного, то это бабушка твоя спасла его при конфискации нашего имущества. Сестра берегла его все эти годы, смешно сказать, но именно как зеницу ока… Послушай, кто это все время тащится вслед за нами?
– Это тот самый хромовый сапог, – сказал я и повернулся к приближающемуся Околовичу.
– Прошу прощения, – проскрипел тот. – Вышли спички. Нет ли огоньку?
Я зажег свой большой огонь в зажигалке «Зиппо» и поднес ее к его лицу.
– Узнаёшь, отец? – Дрожащее, но негасимое пламя осветило бессмысленное лицо с набором морщин, вполне годным для сапога. Оно чмокало от предвкушения затяжки, но всякий раз, когда папироса приближалась к огню, я поднимал его вверх или отводил в сторону. – Узнаёшь?
Отец молчал. Я захлопнул «Зиппо». Тогда он чиркнул спичкой и протянул. Мы пошли прочь от гада.
– Если кто-то просит спичку, а у тебя они есть, нельзя отказать, – сказал отец.
Теперь молчал я.
– Знаешь, если бы глаз не вернулся, я, быть может, узнал бы этого, но теперь, когда и сын, и глаз, и все остальные со мною, я так счастлив, что до тех мне просто никакого дела нет, понимаешь?
– Ах, отец! – с досадой воскликнул я. – Много ли счастья прибавляет незрячий глаз?!
Он вдруг обнял меня за плечи. Впервые я это испытал, если не считать детских ласк – объятие отца.
– Знаешь, Васок, иногда мне кажется, что этот незрячий глаз давал мне какое-то удивительное зрение, – проговорил он с некоторой дрожью в голосе. – В те давние времена, когда мы все были вместе, мне казалось, что он помогает мне видеть будущее, а сейчас этот неотличимый дубликат будто бы освещает давно забытое, задавленное мною самим прошлое. – Он замолчал, закашлялся, заплакал, а потом продолжил сквозь слезы: – Иногда освещает даже неведомое прошлое. Вот, например, я вижу десятилетнего мальчика, стоящего над раскрытым сундуком и смотрящего мне прямо в глаз.
Через три месяца на Октябрьской демонстрации в Питере вместо шутки о «нашей родной халтуре» мы с кучкой друзей подняли другой лозунг: «Руки прочь от Венгрии!» Тут же, на Дворцовой площади, мы были арестованы. Суд, короткий и ухмыльчивый, распределил сроки, от трех до семи лет. Я получил семь и оттрубил их в Потьме от звонка до звонка.
Прошло еще сорок с чем-то лет. Окончательно рухнул социализм. Моложавый старик, рассказавший эту историю, до сих пор играет на рояле в московском клубе «Лорд Байрон» и поет песенки на английском языке. Нельзя не отметить, что он пользуется льготами как жертва политических репрессий, и в частности бесплатным проездом на общественном транспорте.
1960–2004
Непрерывная линия
Памяти Красаускаса
Вот времена десятилетней давности. Маленький самолет с кожаными сиденьями. Скажете, нет таких. Не знаю, мне именно таким он запомнился. Аэро, кресел на десять-двенадцать, похожее на лимузин двадцатых годов: красное дерево, плюш, бронза и кожаные кресла, изрядно потертые, слегка потрескавшиеся. Он летел тихо, поскрипывал, стюард играл на скрипке. Отличная машина, дивный мотор, свечам сорок лет – и никакого нагара. Говорят, что иные самолеты просто поражают специалистов своей долговечностью.
Ты приземляешься в Паланге и идешь через аэродромное поле к зданию аэростанции. Тогда оно было не таким, как сейчас, отнюдь не напоминало вокзал, скорее приморскую виллу, а полосатый чулок на крыше, вечно надутый балтийским ветром, как бы приглашал отдохнуть с приключенческой книгой в левой руке и со стаканом бренди в правой.
В буфетной комнате, обшитой панелями мореного дуба, в мирном сумраке, свойственном таким хорошо продуманным буфетным, ты сразу же видишь огромную фигуру Красаускаса. В белом фланелевом костюме, с лицом, обожженным всеми сезонами Балтики, он стоит, облокотившись на бар, и беседует с буфетчиком Альфонсасом, обезьянья физиономия которого, обрамленная пушистыми рыжими бакенбардами, освещена, как всегда, приятельски-рассеянной улыбкой.
– Я часто вспоминаю сороковые годы, Стаис, – медленно говорит Альфонсас, а руки его, не торопясь, но быстро, поворачивают краники кофейной машины, протирают стаканы с тяжелым дном, серебряным черпаком достают кусочки льда, разливают влагу из разнообразных бутылок, кладут на тарелку добротные сандвичи, чиркают зажигалкой. – Вначале массовые убийства и насилия, однако даже и среди всей той гари были ясные дни, правда? Конец декады – наша юность, а? Помнишь эти фокстроты – «Розамунда», «Мэри дурой была»? Тот стиль навсегда в нас остался, тебе не кажется?
Красаускас курит большую сигару, поводит плечищами, длинный и мощный мускул спины, словно тюлень, потягивается под белой фланелью.
– А помнишь, Альфа, университетские соревнования? – спрашивает он буфетчика. – Кажется, сорок девятый. Мы были с тобой соперниками в декатлоне. Ты отличился тогда в барьерном беге, рыжий.
– Ха-ха, – улыбается Альфонсас. – Я помню, как ты метал копье. На третьей попытке… ха-ха…
– В самом деле, оно улетело куда-то, – притворно смущается Красаускас. – Стадиончик был маленький, и я не рассчитал.
– Где оно сейчас, твое копье, Стасис? – вздыхает Альфонсас.
– Вон оно, – улыбается Красаускас и показывает сигарой в круглое окно под потолком буфетной.
За окном в голубизне, прошивая мелкие клочковатые тучки, кружевную рвань, торжественно серебрясь, проплывает его мирное копье. Воин мира.
Наконец ты замечен.
– Смотри, кто к нам приехал! Привет! Привет! – Буфетчик вытирает руки и протягивает правую для рукопожатия.
Красаускас поворачивается к тебе. Гулкий смех еще более удлиняет его лошадиное лицо. Он обхватывает тебя за плечи, сжимает.
– Меня послали тебя встречать, а я заболтался с Альфой. Пропустил самолет, вот свинство!
Возле аэростанции под соснами вас ждет открытый желтый автомобиль с двумя красными креслами, должно быть, одного поколения с упомянутым уже самолетом. Пружины и рессоры скрипят под вами. Мотор исправно тарахтит. Мимо плывет Литва.
– Здесь все друзья сейчас собрались, – рассказывает по дороге Красаускас. – Ванька, Валька, Вовка, Мишка, Гришка, Вольф, Рольф, Ядек, Мадек, Альгис, Костас, Юстас, Витас, Ромас, Ти-тас… – В ушах довольно долго еще посвистывают окончания литовских имен, пока он не прерывает список, всех не перечислишь. – Собрались повеселиться. Молодость переходит в старость.
– До старости, может быть, еще не так близко, – возражаешь ты.
– В любом направлении одна дорога. Молодость перетекает в старость, но кажется, что есть и обратный путь. Этот праздник можно играть всегда. Все связано друг с другом, самая высокая птица соединяется с самой глубокой рыбой. Мне кажется иногда, что весь мир можно очертить одной линией, не отрывая резца, – так он говорит.
Вечером все общество собралось на пляже. Был солнечный шторм. В сверкающих валах то появлялись, то исчезали огромные плечи Красаускаса.
Яркий, хотя и красноватый уже свет склоняющегося к горизонту солнца, все очень отчетливо. Меж семи разновысоких дюн возятся собравшиеся на пляже друзья, кто в плавках, кто в свитерах, кто и в пиджачных парах. Все собрались здесь праздновать переход молодости в старость, хотя со стороны и не догадаешься о характере торжества: кто-то играет на флейте, кто-то кадрит близлежащих дам, кто-то ходит колесом, а кто-то застыл в сирхасане, все между делом едят и употребляют напитки. Гаудеамус игитур, ювенес дум сумус. Перекатываются с дюны на дюну бочонки жемайтийского пива. Пыхтит самовар, закопанный в песок под самый животик. Мохнатенький старичок в конфедератке Костюшко бродит с лотком между дюнами, предлагает товар: прошу, паньство, хрусткие вафли, горячие цеппелины, а це есть добжа ковбаска, прошу, дзенькуе. Неподалеку в арендованной палатке спортобщества «Буревестник» хлопочет над плитой разбитная старуха. Это те самые, что поймали золотую рыбку, но не были слишком жадны.