Люди лунного света - В Розанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, когда я вспоминаю эту игру, мне всегда кажется, что мы предугадали в ней свою судьбу. Хозяин действительно стал хозяином, управляет образцово имением, тем самым, где мы играли в бане, хозяйка так же хорошо ведет свое городское хозяйство, а я... так и осталась работником, чем была в бане.
Хорошо жилось в деревне и, когда наступала осень, не хотелось в город. Не то чтоб я не любила учиться, но весь склад городской жизни, заключенной в стенах, и атрибуты девочки были мне противны.
Всего менее пришлась я ко двору в пансионе, куда ходила с 10 лет. Это был очень приличный немецкий пансион, где воспитывалось 3-е поколение девочек тихих и выдержанных, готовившихся стать со временем добрыми Hausfrauen1 и Miittere2, а до тех пор усердно зубривших то, что полагалось зубрить. И среди них вдруг очутилась я - этот русский сорванец, добрый товарищ моих братьев, для которых я оказывалась очень часто слишком бойка, когда их муштровала и находила, что они не умеют войти во вкусы лошадей и плохие кучера.
Что было мне делать в пансионе! Моей удали не было никакого исхода, и во все время существования этого пансиона, с тех пор, как ввелась толстая черная книга, именуемая "журнал", ни у кого еще никогда не было таких баллов за поведение. Я оставалась одна и сама по себе в этом отношении. Меня так много и часто бранили, что я давно перестала слушать и интересоваться тем, что мне собственно говорили. Помню, что мне пророчили ад, но я не боялась и ада. Когда я была в младших классах, моя классная дама - немка - даже выдумывала для
--------------
1 Домохозяйками (нем.).
2 Матерями (нем.).
342
меня особенные наказания, никогда в пансионе не существовавшие и, верно, после меня канувшие в вечность. Она отправляла меня завтракать в отдельную комнату, а я этим гордилась.
Ни баллы, ни наказания не производили на меня ни малейшего впечатления: я так же мало обращала на них внимания, как на слова, и продолжала жить по-своему. Предосудительным я считала говорить по-французски и по-немецки (я недурно уже говорила дома), а, напротив, стремилась обучить лучшему выговору своих товарок-немок, которые немилосердно коверкали русский язык. И совершалось то великое чудо, что немочки, не боясь даже замечаний, отвечали мне по-русски, и я от души могла радоваться их успехам, за которые мне столько доставалось. У немочек же я ничему не научилась.
В классе я или читала книгу, или писала сочинение; слушать, как по 10-ти раз отвечают то же самое, казалось мне нестерпимо скучным. И все это делалось на глазах учителей, так как я никогда не скрывала того, чем занималась. Меня оставляли в покое, потому что сделать со мной все равно ничего не могли.
Учителю французского языка, возле которого я имела удовольствие сидеть (я была у него второй ученицей, а мы помещались за длинным столом по рангам и сидели на стульях), я даже сама читала наставления, когда мне казалось, что он недостаточно внимательно слушает то, что ему отвечают. Он мне надоедал тем, что на меня смотрел, - и на мой вопрос: "Que me regardez-vous?"1 всегда уверял: "J'etudie votre caractere"2.
Уроков дома я никогда не учила, а только в классе. Дома я читала и со страстью играла на рояле, потому что мне нравилась моя учительница музыки (ученица Антона Рубинштейна) и хотелось доставить ей удовольствие. Таланта же в музыке у меня не было, как вообще не было никаких талантов.
Моя жизнь в пансионе протекала довольно спокойно - я умела избавить себя от всех скучных обязанностей, которые на мне лежали, и училась исподволь. Я не знала, что такое переутомление, и не понимала самолюбия хотеть быть первой ученицей. С удивлением пожимала я плечами, когда меня бранили за то, что я недостаточно хорошо учусь. "Ведь в числе же лучших я", - думалось мне, когда я постигала наконец, за что мне досталось на этот раз. "А баллы, какое мне дело до их баллов", - недоумевала я, сидя за Гоголем или Тургеневым и уносясь в иной мир. Все равно умрем, все суета сует и, когда человек живет на земле так недолго, стоит ли заботиться о баллах! В моих глазах это было верхом суеты, и от этой суеты я была избавлена или избавила себя сама3.
-------------
1 "Что вы смотрите на меня?" (фр.)
2 "Я изучаю ваш характер (фр.).
3 Чисто мужской образ мысли, типичные мысли и отношение к делу гимназистов. В. Р-в.
343
Мысль о смерти не давала мне покоя1. Совсем еще маленькой девочкой я видела страшные сны: себя в гробу и пробуждение потом. Это был один из самых обыкновенных моих снов, который развивался во всех подробностях и, как это бывает со снами, часто повторяющимися, у него была своя обстановка, и я относилась к этому сну, как к чему-то своему и родному2.
Когда я стала старше, мысль о смерти являлась мне и наяву и принимала образ нирваны. В любое время дня или ночи я могла представить себе, что более не существую, и уничтожались для меня время и пространство. Ничего более ужасного не могу вообразить до сих пор. Когда нет времени и пространства, то нет ничего, и состояние беспредельной пустоты, чего-то худшего, чем пустота, потому что пустота все еще наше человеческое понятие, внезапно меня охватывало. Я выходила из этого сомнения, произнося обыкновенно одно слово "мама", и направлялась к матери ближайшим путем.
Раз я перелезла через комод, потому что путь по полу показался мне длинным. Только когда я видела близкого человека, состояние это проходило3. В нем я изучила понятия пространства и времени и убедилась, что без них человек не может жить. Все обращается в ничто, когда нет времени и пространства, - было мне ясно задолго до того, как я читала Канта4.
Рано начала я читать все то, что имело какое-нибудь отношение к философии. Никто мне этого не говорил, ноя чутьем знала, что те вопросы, которые меня мучают, создали философию, и философы - те люди, которые одни могут меня утешить и успокоить5. У них искала я разрешения вечных вопросов о происхождении мира и его будущем - разрешение и разгадку того, что составляло мою внутреннюю жизнь. Об этом я не говорила даже с матерью, хотя была с ней дружна и рассказывала ей много такого, чего обыкновенно не говорят матерям.
-----------
1 Вот опять направление в сторону мистики и религиозного, "по-ту-светного": обычное направление урнингов. Можно сказать, "тот свет" создан урнингами, потому что они типично сами - не этого света существа и, до некоторой степени, действительно "по-ту-светны". В. Р-в.
2 Поразительно! См. у Крафт-Эбинга аналогичное признание: "Я говорил с давно умершими людьми, с дальними своими предками" (случай effeminatio врача-мужчины). В. Р-в.
3 Возвращение от метафизического состояния к физическому состоянию, через прикосновение к другому физическому же, к другому конкретному. В. Р-в.
4 Вот где даны "врожденные философские концепции", вот как и откуда "учатся философии", и даже объяснение где лежал "наши темные представления" (Лейбниц). Все - в поле, и в его тенях и оттенках, которые бесчисленны ("мировой эллипсис пола", "колесо" Иезекииля*). Б. Р-в.
5 Вот как "рождается философия" В. Р-в
344
Я еще не была в пансионе, когда мне попалась в детском журнале психология, которую я списала и хранила, как святыню. Из этого же источника почерпнула я, верно, правила жизни Франклина - другое мое сокровище, занесенное в тетрадку. Когда задавали урок истории, я шла в кабинет отца и в его пространном немецком Вебере читала о том периоде, который у нас проходился, но читала только то, что делали в это время философы. Я не всегда учила урок, - какое мне было дело до войн и суеты королей, но я всегда читала в Вебере о том, что составляло для меня содержание жизни.
Мать рано начала удовлетворять моей страсти к чтению. В то же время начались и мои первые литературные опыты, которые были так же неудачны, как и многие последующие. Помню, как я сидела над первым детским чтением сказками, и всеми своими силами пыталась выкинуть из них волшебный элемент. Иногда мне казалось, что я нашла решение, и я долго радовалась, но потом обыкновенно разочаровывалась. Волшебный элемент был так крепко вплетен в сказку, что когда я заменяла его естественным, то ничего не оставалось. Я чувствовала, что ничего не выходит и моя работа пропала.
Когда сказки заменились нравоучительными повестями вроде "Квичи" и "Le vaste monde"1, я до того сжилась с их героинями, что начала проводить в жизни то, что делали эти девочки. В этих повестях особенно часто шла речь о суете мирской - истинный мир, мир религии не имел ничего общего с нашей жизнью. Иногда я помышляла даже о том, чтобы обратиться к своим близким с вопросом о том, почему они так мало думают о будущей жизни и не делают того, исполнять что мне казалось просто. Иногда я представляла себе, что придет тот день, когда я это скажу всем людям, - они поймут меня, уверуют и перестанут грешить.
Но как ни казалось просто то, что надо делать, настал тот день, когда я и сама разочаровалась в том, чему прежде так горячо верила.
Произошло это в Италии, где мы проводили осень. Был ли то переходный возраст - 14 лет, влияние ли католицизма с его процессиями и мадоннами в платьях, или разговоры дяди-атеиста, которые доносились до меня урывками из другой комнаты, - верно, все вместе взятое заставило меня решить, что религия лишь измышление, иллюзия и фантазия человека.