Железный поток (сборник) - Александр Серафимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прощай, дядя!..
Опять говорит в носу говорливая вода, а лодка стоит среди темной ночи, среди темной реки, в виду молчаливого багрового зарева. Чудится — все затаилось, примолкло, потонуло в густой мгле, в чутком напряжении ожидания развертывающейся огромной немой драмы. Точно гигантская завеса кроваво вздрагивает и шевелится, охватив полнебосклона, и вот разверзнется, и понесутся крики, и звон, и вопли, и смятение ужаса караемых. Так было в ту последнюю ужасную ночь, когда бушующее пламя пожирало избы, скот, людей…
И была тиха темная река, темная ночь, только темное небо багрово светилось.
Вернулся Афиногеныч, вылез из каюка, вытащил его до половины, прислонил весло и забрался в избушку на сухое душистое сено.
Не спалось. Поминутно прислушивался. За плетеными стенами кто-то шуршал, ходил и хрустел сучьями над обрывом. Но когда выставлял голову наружу, по-прежнему было темно, тихо, невозмутимо.
…Раз почудился как бы выстрел, далекий, глухой и зловещий, и снова тихо. Старик опять послушал: может быть, свалилось подгнившее дерево или плеснула большая рыба? Звуки, тонувшие прежде в ночной тишине, теперь странно и чутко выступали, и ухо жадно ловило.
Опять в лесу захрустело отчетливо и ясно. Слышно было — громко, смело и не таясь хрустели и ломались сухие ветви, и чьи-то тяжелые спешащие шаги отдавались по сухой, крепкой земле. Старик хмуро улегся и не подымал головы.
Уже слышны голоса, крики и переговариванья нескольких человек.
— Да тут голову сломишь!
— Спущаться тут никак нельзя.
— В объезд.
— Да куда в объезд… Темень, зги не видать, бездорожно.
Раздалось фырканье лошадей.
— Лошадей оставим наверху. Спущайтесь сами.
Посыпалась глина, захрустел песок. В стенку раздался удар, — вся избушка затряслась.
— Эй, ты! Выходи… Выходи, что ль…
— Ась?.. Кто там?
— А вот я тебе покажу.
Двери сорвались, и темное отверстие кто-то загородил. Чиркнула спичка, на секунду осветив развешанные сети, сено, старика… И опять глянуло темное четырехугольное отверстие дверей. А за стенкой голос:
— Один, никого нет.
— Эй, вылазь!
Старик выбрался и стоял перед ними угрюмой темной фигурой. Их было пятеро.
— Ну-ка, старый хрен, давай лодку, вези на ту сторону. Тебе говорят…
— Кого зараз перевозил?
— Никого.
— Брешешь. Ну-ка, свети, Миколай.
Вспыхнул пучок сухого хвороста. Пламя трепетало, и трепетали и скользили живые тени. Казаки, нагнувшись, шаг за шагом рассматривали истоптанный песок.
— Вишь, следы, прошли только.
— Что же ты брешешь, сучий сын?
— Мало ли народу утром в монастырь к обедне переправлялось.
— Ну, ну, заговаривай зубы. Садись, ребята.
— А лошади?
— С лошадьми нехай Иван на перевоз скачет. — И, обернувшись к обрыву и приложив ладони ко рту, зычно крикнул: — Ива-ан! Выезжай на дорогу да лупи к парому. А там выедешь, валяй к Сухой Балке, там жди.
Шарахнулась во тьме ночная птица, а с обрыва донеслось:
— Слушаю!
И стал доноситься удаляющийся ночной топот.
— Ну, ты, чертова кукла, вези!..
Они все подошли к лодке…
— Далече не уйдут… тут деться некуды.
Старик положил в каюк весло, попробовал ногой, крепко уперся в песок, навалился плечом и сделал огромное усилие разом спихнуть и далеко оттолкнуть лодку в глубокое место, вскочить и уехать. Каюк скрипнул о песок и всплыл, тихонько покачиваясь у самого берега. Нет, старик, прошла молодость, прошло время, прошла сила… Он вздохнул, угрюмо придерживая колыхающуюся лодку.
Сели. Весло бурлило в темной воде.
Афиногеныч все посматривал в темноту, в ту сторону, где был монастырь. И стало ему чудиться, что среди тьмы мутно проступают его очертания.
Пятеро тихо сидели, крепко держась за мокрые борта, у самого края которых влажно чувствовалась колеблющаяся вода.
— Ну, ты, сыч, греби, что ль… заснул!..
И в ответ над рекой пронесся хищный крик:
— Проснулся!!
В ту же секунду темная фигура старика метнулась в сторону. С шумом бурно устремившейся через борт воды слился крик отчаяния пятерых людей. С минуту слышались всплески нечеловеческой борьбы, потом стихло.
Старик с усилием плыл. Одежда все больше намокала и тянула ко дну. Вода влажно и настойчиво вливалась в рот, руки с трудом подымались. В глазах замотались огненные мухи. С нечеловеческим напряжением, глотая страшно вливавшуюся воду, взмахнул раз… два… и перестал грести.
Река по-прежнему была тиха и спокойна. Но среди ночи, среди неподвижной тьмы стали выступать залитые розоватым отсветом монастырские стены, башенки, колокольни. Стали выступать розоватые верхи прибрежных гор, как розовым шелком, чуть подернулась река, — небо пылало от черной угрюмой линии горизонта до зенита, все было залито багровым заревом.
1907
Сопка с крестами
1Что бы ни делала, смеялась ли, или шла по улицам, болтала в гостях, читала, или открывала щурящиеся от утреннего света глаза, всегда один и тот же постоянный, не теряющий своей болезненной остроты, не ослабляемый временем вопрос вставал: а он?
Покрывалась земля снегом, белели крыши, верхушки фонарей… а он? Стояли в цвету яблони, пахло зацветающей сиренью, дымилась черная отдохнувшая земля… что-то с ним? Жгло полуденное солнце желтеющие поля, блестела знойным блеском река. Но над ним такое ли солнце?
Годы проходили неумолимо и безжалостно, все менялось, но все то же оставалось: «А он?»
Для других она была высокая, стройная девушка, со спокойными глазами, с большим, оттягивавшим головку узлом каштановых волос, себя она чувствовала упруго сжатой вокруг одной мысли, одного представления.
Но никогда не могла она представить его себе таким, каким он должен был быть теперь: выбритая наполовину голова, серый халат, тупо и мертво звучащее железо… Представлялся он, как тогда, стройным и подвижным, открытое, смелое лицо и молодые, полные жизни глаза.
Уже три года… Становилось страшно, что так же пройдет вся жизнь. Каждый день убегал, заполненный тысячами забот, дел, разговоров, мыслей, улыбок, ничего не изменяя.
Раз в год или в два она получала он него несколько строк. Это был маленький серый клочок плохой, почти оберточной бумаги, с вкрапленными кусочками соломы, с пушисто и неровно оборванными краями, захватанными, со следами пятен от пальцев. Должно быть, через много тайных рук проходил этот клочок, прежде чем попасть в конверт и на почту.
Часами глядела она на этот клочок, и странно было, что светит солнце, стоят дома, мчатся экипажи, что жизнь льется, равнодушная и слепая, как будто не было этого серого, измятого, тщательно расправленного клочка.
Несколько сухих и холодных строк — беглой, знакомой рукой. Он говорил, что здоров, просит не беспокоиться и — главное — жить, жить своей полной жизнью, не заботясь о нем. И не было в них ласки, нежности, намека любви. И эти сухие короткие строки звучали, как похоронный звон…
Уходили дни, месяцы, годы, принося свои заботы, дела, интересы, и все то же жило болезненное, бессознательно-смутное воспоминание.
2Нет водоема, который бы не иссяк, нет гор, которые не были бы размыты, нет раны, которую бы не затянуло.
Молодость просила счастья, ласки, любви; светило солнце, и весна приходила каждый раз новая, непохожая.
Прошлое тускнело, как далекие очертания покидаемого края, жизнь несла только настоящее.
И голоса товарищей, смех, повседневные дела, милые, ласковые глаза, мысли, книги — все оплетало невидимой и прочной паутиной.
Бурлил самовар, сидели вокруг стола с молодыми лицами. Звучал смех, или загорался спор.
— Вы висите в воздухе…
— Нет, это вы висите в воздухе с вашей оторванностью от народа, от русского народа, от индивидуальности, от национальных особенностей народной жизни…
— На мужике держится весь уклад рабства и угнетения.
— Господа, а из Акатуя побег…
— Да, да, постойте-ка… у меня письмо оттуда…
— Ну-у?! Когда?.. Каким образом?..
— Да уж с неделю… один из ссыльных привез…
— Что же вы раньше-то… что же молчите?.. читайте.
— Читайте, читайте!
Сосредоточенно достал бородатый из бокового кармана неуклюжий, серый, в несколько раз сложенный и мелко исписанный лист, осторожно разложил на столе, как будто это была страница, вырванная из священной книги, и начал хриповатым, глухим, но везде отдававшимся голосом:
«…нет, милые друзья, не надо утешений, надежд, подбадриваний. Какие бы слова ни говорить, какие бы ни приводить соображения, как бы ни изменялись события, все холодно и спокойно покрывается: „Но ведь вечная!..“ В окно мне смотрит кусочек неба да белеет вершина сопки, а на ней чернеют кресты: туда таскают окончивших срок. И мой срок кончится там. И для меня одна дорога — только туда… Но я одного прошу, умоляю: ничего не говорите Кате. Пусть она живет, пусть любит солнце, счастье, жизнь. Ее образ я ношу в сердце своем днем, ночью и засну последним сном с ее именем. И когда смертельная, пожирающая тоска наваливается и я хочу убить себя, я вспоминаю ее милые спокойные глаза, и… живу. Зачем?»