Море, море - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну что, полегче стало?
– Да, снадобье чудодейственное. Не иначе как старинное тибетское средство от перепоя.
Было пять часов, и я сидел в квартире Джеймса в Пимлико. Квартира Джеймса напоминает большой магазин восточных товаров, и посему я относился к ней пренебрежительно, пока не узнал, что Будды в островерхих шапках и пляшущие Шивы, которых я считал бронзовыми, по большей части золотые. Помню, Тоби Элсмир как-то сказал мне, что мой кузен – очень богатый человек. (Я часто дивился, как это мне не удалось разбогатеть.) Вероятно, он получил изрядное наследство от родителей, и Элсмир помог ему с помещением капитала. Теперь я знаю, что многое в квартире Джеймса представляет большую ценность, но коллекционер и знаток он, мне кажется, неважный. Он, видимо, не задумывался над тем, как рассортировать и разместить свои сокровища, они не столько размещены, сколько свалены в кучу, так что изящнейшие произведения искусства соседствуют с грошовой продукцией восточных базаров. Сентиментальные ассоциации? Непрактичность? Отчаяние?
Место действия таково, что требует не описания, а, скорее, перечня. Комнаты Джеймса набиты предметами, которые я не могу назвать иначе как фетишами (хотя он, вероятно, не одобрил бы этого слова): камни причудливой формы, палки, раковины, к которым привязаны или приклеены (кем, для чего?) другие предметы, например перья; неровные куски дерева с грубо вырезанными на них лицами, огромные зубы и даже кости, испещренные диковинными значками (надписи?). Стены скрыты либо книгами, либо вышивками, или, вернее, ярко-синими тканями, на которых укреплены всякие устрашающие маски. Всевозможные бусы (четки?) лежат, смотанные, в вазах или висят перед свитками, или таблицами мандала[28], или снимками какого-то места с экзотическим названием Кумбул. Имеются также во множестве прелестные соблазнительные фигурки животных из нефрита, которые меня так и подмывало стянуть, и тарелки и миски неповторимого китайского серо-зеленого цвета, в которых, если стереть с них пыль носовым платком, под толстым слоем глазури можно различить лотосы и хризантемы. На маленьких лакированных столиках, должно быть алтарях, располагаются те самые Будды, молитвенные колеса и еще крошечные пагоды и ящички с башенками, частью изукрашенные кораллами, бирюзой и другими полудрагоценными камнями. А высоко на кронштейне красуется затейливая деревянная шкатулка в виде пагоды – в таких, если верить Джеймсу, ламы держат в плену демонов. (Когда я спросил Джеймса, сидит ли демон и в его шкатулке, он только посмеялся.) Сверкают самоцветами также ножны и рукоятки кинжалов, у одного из них (он обычно лежит у Джеймса на письменном столе) рукоятка длинная, изогнутая, золотая. Один раз, помню, я видел его на постели Джеймса. Порой мне думается, что в моем кузене есть что-то ребяческое.
В квартире стоит своеобразный сладковатый запах, я думаю, что это восточные благовония, но, когда спросил Джеймса, он сказал «мыши» – наверно, пошутил. По временам здесь что-то тихонько звенит, очевидно стеклянные украшения, которые свешиваются с потолка по углам длинного полутемного холла. Эти звуки напомнили мне постукивание моей занавески в Шрафф-Энде; и мне стало неуютно, когда я представил себе, как мой «забавный дом» стоит безмолвный и пустой (надо надеяться), только эта занавеска слегка колышется на сквозняке. Квартира Джеймса находится на одной из длинных, спускающихся к реке улиц Пимлико, которые долго выглядели такими запущенными, а теперь обновляются. Квартира большая, но очень темная, потому что повсюду наставлены раскрашенные в темные тона ширмы и потому что Джеймс даже днем не до конца раздвигает занавески на окнах и в каждой комнате зажигает только по одной лампе. Я отчасти потому и оценил его богатства далеко не сразу, что не хватало света, чтобы их разглядеть. И книг у него, конечно, уйма, про многие я даже не могу сказать, на каком они языке. Квартира эта уже много лет служит Джеймсу его лондонской базой, а так как он столько времени проводит за границей, пожалуй, и неудивительно, что она похожа на битком набитый склад.
Мы пили чай из маленьких, до прозрачности тонких фаянсовых пиал и ели печенье с кремом – помню, Джеймс обожал его в детстве. Я мальчишкой ел все, что давали, а Джеймс – тот всегда был гурман и привереда. Он, разумеется, вегетарианец, но удивительно то, что вегетарианцем он стал с детства, и притом по собственному почину. Сейчас он открыл окно (в комнате было душно и пахло «мышами») и выпустил муху, пойманную в накрытый листом бумаги стакан, который, надо полагать, держит под рукой для этой цели. Он закрыл окно. Я чихнул. Где-то вдали прозвенел колокольчик. Я сидел и думал, долго ли Джеймс наблюдал за мной в картинной галерее до того, как я его заметил, и почему он вообще там оказался именно в этот день и в этот час.
Попробую теперь еще раз описать внешность моего кузена. Лицо его кажется темным, хотя он, в сущности, не смуглый. Бриться ему приходится два раза в день. Иногда его щеки выглядят просто грязными. Волосы – еще довольно густая неопрятная оборка вокруг небольшой плеши – темно-каштановые, как у тети Эстеллы, только сухие и тусклые, а у нее были блестящие. Глаза мутно-карие, какого-то трудноопределимого оттенка, который к тому же меняется: то они почти черные, то темно-желтые. У него тонкий нос с горбинкой и тонкие, умного вида губы. Лицо его не запоминается, я не хочу этим сказать, что оно скучное, напротив, оно даже очень выразительное, но, когда я пытаюсь представить его себе, перед глазами возникают только отдельные черты, а целого не получается. Может быть, в этом лице и нет цельности. Оно словно занавешено легким облаком, и, может быть, этим объясняется мое представление о нем как о темном или грязном. В то же время, когда он улыбается своей дурацкой мальчишеской улыбкой, лицо это выглядит просто глупым. В его «мутном» взгляде нет никакого подвоха и, уж конечно, ничего зловещего, просто замкнутость. Сейчас, глядя, как он, чуть улыбаясь, выпускал в окно муху, я в который раз подивился, что же все-таки придает ему сходство с тетей Эстеллой. Разве что какой-то оттенок выражения, какая-то сосредоточенность, в основе которой у тети Эстеллы была радость, а у Джеймса нечто совсем другое.
– Так что дом твой стоит совсем один, у самого моря, на скалах?
– Да.
– Это хорошо, очень хорошо.
Мутные глаза Джеймса расширились, на мгновение стали пустыми, словно он унесся куда-то далеко. Эти короткие выключения тоже характерны для него. Одно время я подозревал, что он принимает наркотики (многие, кто живал на Востоке, к ним пристрастились), но, возможно, ему попросту становится скучно. Как же меня мучила в юности мысль, что Джеймсу, может быть, со мной скучно!
– Но неужели ты не тоскуешь по сутолоке театра? Никаких хобби у тебя, сколько я помню, не было. Чем ты заполняешь время? Красишь свой дом? Говорят, многие, удалившись на покой, этим занимаются.
В разговорах со мной Джеймс, скорей всего бессознательно, возвращался порой к тому слегка покровительственному, наставническому тону, который так бесил меня в юности, тем более что Джеймс моложе меня. Употребив заезженное выражение «сутолока театра» и приравняв меня к людям, «удалившимся на покой», он как бы одним росчерком пера обесценил все мои занятия и в прошлом, и в настоящем. А впрочем, я, возможно, все еще реагировал на него слишком болезненно.
– Я пишу мемуары.
– Театральные сплетни? Анекдоты про актрис?
– Ничего подобного. Я задумал копнуть глубоко, чтоб был настоящий анализ, настоящая автобиография.
– Это нелегко.
– Знаю, что нелегко.
– Мы создания непонятные, обращенные внутрь. Эта обращенность внутрь и есть в нас самое поразительное, более поразительное, чем наше сознание. Но мы не можем просто войти в пещеру и оглядеться. Почти все, что мы, как нам кажется, знаем о своем сознании, – это знание неподлинное. Мы все такие безнадежные позеры, так наловчились делать упор на воображаемые ценности. Герои Троянской войны, как их изобразил Стесихор, сражались за призрак Елены. Ненужные войны за призрачные ценности. Надеюсь, ты найдешь время поразмыслить о суете человеческой. Все так много лгут, даже мы, старики. Впрочем, это не страшно, если в этом присутствует искусство, ведь в искусстве есть своя правда. В наших представлениях о французских аристократах мы следуем за Прустом. Кому важно, какими они были на самом деле? Какое это вообще имеет значение?
– Я бы сказал, самое простое и очевидное, но я-то не философ. По-моему, это имеет значение еще и для историка, и даже для критика. И твое «мы, старики» мне не понравилось. Говори за себя.
– Разве имеет значение, что на самом деле случилось с Лоренсом в Дераа? Даже зуб собаки излучает свет для тех, кто ему искренне поклоняется. Предмет поклонения наделен силой, и в этом и состоит простой смысл онтологического доказательства. И ложь, при наличии искусства, способна просветить нас не меньше, чем истина. Да и что такое истина, какая истина? Сами мы, какими себя знаем, – подделки, фальшь, сплошные иллюзии. Можешь ты точно определить, что ты почувствовал, подумал, сделал? В судах мы вынуждены притворяться, что это возможно, но только удобства ради. Ну да ладно, это не суть важно. Надо мне у тебя побывать, посмотреть на твой дом и на твоих птиц. Олуши у вас там водятся?