Том 4. Из деревенского дневника - Глеб Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так как такой идеал тяготел над всем почти русским крестьянским людом, тяготел неумолимо сотни лет, то сообразно с ним и выработался тип крестьянина, населяющего громадное большинство русских деревень. Такой, оставленный нам барщиной в наследство, крестьянин — во-первых, неустанный работник: в поте лица изо дня в день он бьется над работой; во-вторых, аккуратная уплата податей — для него первая забота, перед которой меркнут все личные заботы; в-третьих, это человек, который отвык рассуждать об чем бы то ни было; он только спрашивает: «сколько требуется», «почем сойдет с души»? Раскладка всех этих душевых рублей и копеек составляет почти единственный предмет сходок: «своих», деревенских предметов для разговоров на сходках нет — отучены. И в-четвертых, наконец, он — неусыпный работник: работать, «биться на работе» — вот цель жизни, нить, связующая дни и годы в целую жизнь человеческую. Он покоен, устав и измучившись на работе, потому что сделано то, что именно требовалось. Он сына женит насильно, потому что «берет работницу хорошую», а остальное — ничего не стоит. Мало устать на работе, мало просто измаяться: тот хороший работник, кто не знает «устали» в работе, у кого она «горит огнем», кто «лют», или, еще лучше, кто «зол» на работу.
Вот во имя этого-то идеала и продолжает жить крестьянин, как жил при барщине. Там, где барщина царила вполне, там мужик в буквальном смысле остался таким же, каким был и при крепостном праве. Так же до свету выезжает он в поле, так же бьется из-за податей, так же молча, с незадумывающимся равнодушием исполняет все, что ему прочитает староста, и, исполнив, вновь продолжает маяться над работой, сам перебиваясь кое-как или припрятывая достаток. В таких деревнях у крестьян есть совершенно определенный взгляд на себя и на божий свет, и благодаря этому они знают, что делают, из-за чего бьются. Вот почему оказывается, что бедная, заваленная работой и налогами деревня, не имеющая никаких посторонних доходов, наделенная сравнительно худшей, чем у соседей, землей, и притом в малом количестве, живет лучше той деревни, где болячки барщины почему-нибудь не так живо чувствуются.
А кажется, как бы тут-то, при достатке, не подумать о себе? Разве мало действительно своих нужд? Сколько в селе одних ребят, которые растут неграмотными, не умеют ни сосчитать, ни прочесть или написать письма, словом — ровно ничего? Сколько в деревне нищих, убогих, калек, сирот, бездомных, случайно несчастных и оставленных на произвол судьбы?.. Обо всем этом должна бы заботиться не угнетенная чужой заботой мысль; но она не заботится, потому что не знает, что об этом надо заботиться… Мирские дела почти исключительно состоят в раскладке и питиях водки по разным случаям.
Как справедливо и тщательно разработан процесс всевозможных дележей и раскладок — об этом было уже говорено. Теперь следует упомянуть о том, как разработан процесс мирского пития; потому именно следует, что в разработке этого процесса потрачена масса крестьянского ума, такая масса, какой, за исключением процесса дележа, не потрачено решительно ни на одну из общественных деревенских нужд. Каждая деревня пьет на свой образец, на свой манер, по определенному ритуалу: так, барские пьют редко, и к питию приглашаются только старики-власти, потому что нет таких случаев, которые дали бы возможность заполучить с кого-нибудь много вина. Но и тут уже определено — с кого первого начинать, кому второй стакан и каким путем стакан должен следовать от одного края заседающих до другого и обратно. Впрочем, сравнительно здесь пьют главным образом в свои престольные праздники: на Ивана Постителя, на Ивана Богослова. Варят пиво, подливают в пиво водки и пьют так, зря, сколько влезет, три дня, три ночи, без просыпу.
Но до полного совершенства питейный ритуал доведен в Солдатском. Здесь выработано множество программ мирских питий на всевозможные случаи и на всевозможные количества ведер водки. Кажется, если бы случилось, что «всему» солдатскому миру была поставлена только одна косушка — и тут ее распили бы по правилам, и тут нашлись бы для распития ее известные, выработанные опытом порядки. В самом деле, разве не серьезный вопрос — как распить, положим, ведро вина, поставленное целому миру, человекам, эдак трем стам, и притом распить так, чтобы выпито было по совести и без обиды?
Ввиду ясной для всякого серьезности этого дела мирская мысль в совершенстве разработала ритуалы распития одного ведра, двух, трех и т. д., вплоть до такого количества ведер, более которого не запомнят столетние старожилы. Одно ведро пьют вовсе не так, как пьют два; смотря по количеству ведер, к питию привлекаются — то исключительно власти, считая в том числе и стариков, так как «старики» — действительная власть. При известном количестве привлекают к питию, кроме властей, некоторых из жителей, имеющих все права занять в недалеком будущем места стариков. Затем есть случаи, когда право на часть мирского вина присвояется и обыкновенным обывателям, но тоже в известном порядке, с известным выбором, по указанию стариков или по дворам; а, наконец, были и такие случаи, когда вина хватает на весь мир. Это, впрочем, редко. «По дворам» пьют тоже разно: по одному стакану получает всякий глава дома; если же придется по второму, то этот второй стакан глава дома может, по усмотрению своему, уступить брату, живущему с ним, или сыну, но имеет полное право выпить и сам. Необходимо, следовательно, в видах абсолютной справедливости, до тонкости изучить ведро и стакан — его объем и меру, уметь взглянуть на стакан, определить количество таких стаканов в ведре и, сообразно полученному цифровому результату, назначить тот или другой питейный ритуал. И на деле существуют знатоки, которые, даже «поболтав» ведро, из которого уже пито, по звуку знают, сколько там осталось «вот этаких» стаканов и сколько таких, так что старикам и властям остается только определить: какой именно стакан пускать в ход, чтобы дело было сделано честно, благородно, по-божески.
Но знать стакан и ведро далеко еще не все; такое знание есть еще только часть полного знания дела: необходимо еще знать восприимчивость каждого мирского желудка к питиям. Не думайте, что это дело шуточное, а главное — не думайте, что оно не играет никакой роли вообще во взглядах деревни на справедливость людских отношений. В самом деле, мир очень хорошо знает, что вот этот человек валится с пятого стакана, этого не свалишь десятью, а вот этот и со второго теряет ноги, руки и голову… Спрашивается: если, положим, на душу, входящую, на основании количества ведер, в число допущенных к питию, приходится по шести стаканов и если один из допущендых валится с третьего, а другой со второго, то не следует ли позаботиться об остающихся им стаканах и подумать о том, чтобы они получили правильное, справедливое назначение, а не были бы выпиты — так, «зря» — какой-нибудь первой попавшейся глоткой? При пьянстве ста, полутораста человек, имеющих право на участие в питии, постоянно случаются, во-первых — совершенно не пьющие, во-вторых — валящиеся под лавку со второго стакана, с третьего, с пятого и т. д., вследствие чего получается известное количество питий, требующих нового порядка, нового церемониала, которых нельзя игнорировать. Вот почему всякое — главным образом большое — питие, начавшись по одному плану, может перейти множество разных степеней и закончиться питием по плану совершенно другому, чем началось. Вот почему при питиях людей, глазеющих на питье, гораздо более, чем пьющих; и глазеют они недаром; порядок питья легко может измениться почему-нибудь, и те, кому в данную минуту приходится только глазеть, чрез какое-нибудь мгновение могут быть призваны к участию. Почем знать, что кто-нибудь не свалится со второго стакана, хотя до сих пор валился только с третьего?
Само собою разумеется, что если до такой совершеннейшей степени разработан вопрос о том, как пить вино, то не менее совершенно разработаны и исследованы вопросы, касающиеся поводов, по которым и следует и можно пить. И точно, мирское внимание не упустило из виду самых ничтожнейших, самых крошечных поводов для того, чтобы мир мог иметь даровое вино, или для
того, чтобы ставить вино на свой счет. Я не говорю уж о таких вещах, как сдача мирского имущества в аренду: тут пьют долго и много и берут вино со многих; не говорю также о таких поводах, которые не требуют никакой выдумки и узаконены повсюду: наем пастуха, выбор старосты, разбор мелких сельских ссор, обид и т. д. Всякому известно, что без вина в подобных случаях никоим образом обойтись нельзя. Нет, я говорю о таких выдумках, которые не могут прийти в голову никому, кроме людей, не один год изучавших — и изучавших вполне, специально — данный предмет.
Человек, который в крайнюю минуту (когда вино выпито, мир желает еще по стаканчику, но не может выдумать — за что пить) сумеет указать на подлежащий опиванию предмет, если не уважается миром, то ценится им, как человек умный и знающий. Так называемые в здешних местах «коштаны» — особый вид из рода мироедов, про которых сами миряне говорят, что «он на десять рублей пользы миру сделает, а на тридцать убытку», — тем не менее не только терпятся миром, но частию даже и уважаются, во-первых, потому, что никто лучше коштана не знает мирских дел, а во-вторых, потому, что все это знание почти только тем и хорошо, почти потому только и нужно мирянам, что оно выручает их в трудные минуты недостатка вина, давая возможность отыскивать к продолжению прерванного пьянства предлоги. Спрашивается: кто из сотни человек мирян, недоумевающих над вопросом о том — кого и по — какому случаю опивать, вспомнит, что вот такой-то Иван Миронов по весне брал из мирского лесу не в черед сорок кольев для плетня и что, следовательно, должен поклониться за это миру? А коштан знает, ибо он, как паразит, только и живет тем, что цепляется за других. И вот к Ивану Миронову посылают депутацию «взять хомуты» или «снять» телегу с передков и передки доставить на сходку. Иван Миронов, большею частию и не приглашаемый лично на сходку, должен явиться сюда за хомутами и за передками и «должен» поставить миру вина, так как ни без хомута, ни без передка ему невозможно существовать.