Зародыш мой видели очи Твои. История любви - Сьон Сигурдссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ему не холодно? Может, его чем-нибудь укрыть?
Лёве как раз закончил разглаживать глину и теперь прорисовывал морщинки на коленках и локтях. Не отрываясь от работы, он отвечал девушке, будто разговаривая с самим собой – замолкая каждый раз, когда формировал на теле ребенка очередную складку:
– Он ничего не чувствует… Пока… Почувствует позже… Подготовь что-нибудь… Одеяльце…
Мари-Софи провела пальцем по своему лбу – по лбу мужчины в ее теле:
– Вот здесь, на лбу… Можешь провести у него такую же линию?
Лёве внимательно осмотрел собственное лицо:
– А нужно ли ему быть так похожим на меня?
– Да, это красивая линия… И она явно образовалась не от беспокойства или гнева, она просто есть тут и все. Это так загадочно, когда младенцы каким-то образом отмечены, когда в их внешности или поведении есть что-то такое, что обычно появляется в результате долгой жизни. Тогда кажется, будто они пришли к нам откуда-то издалека, даже, возможно, с каким-то посланием для нас. Я считаю, что людям очень полезно, когда рядом с ними живут такие дети.
Лёве кивнул и поднес ко лбу ребенка ноготь указательного пальца».
«Да, эта линия на лбу у тебя действительно есть!
Можно, я ее потрогаю?»
«Позже! Сейчас на это нет времени – у них ведь не целая ночь впереди…
Мари-Софи любовалась, как проворно Лёве сновал ее пальцами по детскому тельцу. Процесс создания подходил к концу, и она уже не могла дождаться, когда затрепещут и поднимутся веки ребенка и жизнь отразится в его глазах в первый раз.
Да, кстати! Они же должны дать ему зрение! Лёве молча стоял у стола, критическим взглядом окидывая свое творение. Мари-Софи подняла к лицу его – свою – руку и указала ему на свои – его – глаза. Утопив большие пальцы в глиняное лицо мальчика, Лёве расширил глазницы:
– Они там, в кармане брюк…
Достав из шкафа брюки, девушка опустила руку в левый карман, но там ничего не было – он оказался дырявым.
– Я заштопаю…
– Нет, не надо, в этот карман я кладу то, что может или даже должно потеряться. Пешеходам мало что приносит большее удовольствие, чем находки на дороге, так я участвую в неформальном обменном рынке на тротуарах. А то, что я сам нахожу и хочу оставить для себя, я держу в другом кармане… – о н смущенно хмыкнул, услышав свой девичий голос.
Мари-Софи сунула руку в правый карман – и действительно, там, среди мелочи и бумажного мусора, лежал кожаный мешочек. Сквозь кожу она нащупала два шаровидных предмета – два глаза, предназначенных их мальчугану.
Приняв из ее рук мешочек, Лёве выудил оттуда два карих глазных яблока и два кадра кинопленки. На одном из них виднелся Адольф Гитлер, произносивший речь, на другом – он же за обедом, вытирающий со своего галстука пятно подливки.
Лёве уложил по кадру в каждую глазницу, опустил на них глазные яблоки и закрыл разрезы между век остатками набившейся под ногти глины. Работа была окончена.
Мари-Софи и Лёве заглянули друг другу в глаза, снова обменялись телами и осмотрели плод своих рук: на туалетном столике, в вульгарной пасторской каморке, спрятанной за комнатой номер двадцать три, на втором этаже гостиницы Vrieslander, в городишке Кюкенштадт, что на берегу Эльбы, лежал полностью сформировавшийся ребенок. И они увидели, что их творение было хорошо весьма. Теперь оставалось лишь зажечь в маленьком глиняном тельце жизнь.
Мой отец взялся за перстень и попросил мою мать сделать то же самое. Вместе они вдавили печать в нежную плоть – как раз посередине между грудиной и гениталиями. Я ожил – и очи ее увидели меня.
Часы на городской ратуше пробили двенадцать. Последний удар повис над городком, как преждевременное прощание.
В дверь постучали…»
VII
17
«Гавриил не видел ничего дурного в страстных изъявлениях девы: руки, которыми он так восхищался, когда те плели цветочный венок, были воистину сноровисты, прикосновения прекрасно очерченных уст пылали у него на лице и шее, а маленькие груди упруго вздымались и опадали, касаясь его хитона. О, нет, наоборот, ее ласки убеждали ангела в том, что он, должно быть, знавал ее в былые времена, и сейчас они встретились после долгой мучительной разлуки. И Гавриил повторял каждое ее движение, каждое прикосновение.
И вот настал момент, когда дева коснулась подола ангельского хитона. Он схватил ее за руку: не далеко ли все это зашло?
Идиотское пофыркивание единорога под гранатовым деревом действовало Гавриилу на нервы. Жеребенок начал издавать дурацкие звуки с того момента, как дело дошло до поцелуев, и эти его рулады никак не давали ангелу забыться в горячей истоме. Поделом было бы тварюге, если ангел смог пойти с девой до самого конца и насладиться ею так, как этому звериному выродку никогда не суждено.
И архангел дал деве волю и закрыл глаза. Она медленно вела рукой вверх по его ногам. Подол ангельского хитона складками собирался между ее кистью и предплечьем. Ангел задержал дыхание: какое блаженство чувствовать на своих бедрах прикосновения мягкой ладони и свежего воздуха!
Гавриил уже был готов свалиться от экстаза в обморок, когда дева, быстро отдернув руку, вскрикнула. Он глянул вниз на свое тело и не увидел ничего, что могло бы ее испугать. Может, ее наконец-то постигло изумление?
Но испуг овладел не только девой. Единорог был тоже в прямом смысле слова вне себя: антилопья морда перекосилась в чудовищном вопле, жеребячье тело тряслось и билось в конвульсиях, слоновьи ноги то вытягивались, то укорачивались, а из-под поросячьего хвоста вдруг понеслись страшный рев и жуткое зловоние – да, словно целый легион дышащих галитозом демонов одновременно задул в тромбоны.
Ангел похолодел: его заманили в ловушку! Похоть мгновенно слетела с него, он стремительно взмыл в воздух и остановился в безопасном отдалении над рощей: жеребенок превращался в демона. На его роге теперь появилась оловянная корона, она сидела вверх тормашками, зубцы впивались ему в лоб, и, к неописуемой радости чертова паяца, вниз по его морде струилась черная кровь. Он тряс башкой, вращал желтыми глазищами и слизывал с себя кровь раздвоенным, в три фута длиной языком. Это был не кто иной, как какодемон Амдусиас, придворный композитор преисподней – тот, что мучил грешников невыносимой какофонией лязга и скрежета».
«Но кто была дева? Кто был