Братья с тобой - Елена Серебровская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Севастополь освобожден — и безусловно потому, что в этом участвовал я… Если б ты видел, мой маленький, что творилось тут эти недели, какой грохот стоял над Сапун-горой и Сахарной головкой! Но — читай газеты. Лучше меня об этом расскажет морской волк Леонид Соболев.
Кожа моя до сих пор ощущает белую пыль истолченной горы и свежее дыхание зеленовато-синей морской воды. Белый дробленый камень — и синее море. В Северной бухте из воды торчат остовы затопленных плавучих кранов и самоходных барж. Белое и синее, извечные морские цвета торжествуют и здесь.
Ты хочешь спросить, каков Севастополь? Камни и камни, обломки зданий, развалины круглой севастопольской панорамы (полотно успели вывезти). Люди тут живут под домами, в старых котельных, в подвалах. Да, былые сражения прошлых войн не идут ни в какое сравнение с боями второй мировой войны. Есть в нашей боевой технике такие вещицы, которые мы не решаемся называть простодушно орудиями, а именуем почтительно «системами». И с полным на то основанием.
Наш полк вышел к бухте Круглой. Каменистый берег изрыт окопами и блиндажами, среди которых торчит каким-то чудом уцелевшее маленькое деревце с надломленными ветками. В стороне пленные румыны закапывают лошадей — породистых битюгов, убитых по приказу немецкого командования.
Пока наша кухня готовила ужин, а дежурные помощники повара отправились на поиски топлива, я вышел к немецким блиндажам. Там лежали ворохи бумаг и газет, пустые бутылки с французскими этикетками, одеяла, пачки кофе.
И вот, нежданно-негаданно, я нащупал след одной «карьеры», которая достойна размышления. Она показывает логический конец всякою подлеца.
Как ни говори, во что меня ни одевай, а всё же я филолог, гуманитар. Увидев пачки газет на русском языке, я, естественно, взял их, чтобы взглянуть. Тут были «Голос Ростова», «Новое время» и другие.
И вот в «Новом времени» натыкаюсь на большую статью о блокадном Ленинграде. Подписано . В. Алов» — гоголевский юношеский псевдоним. Вспомнил я из твоих рассказов, что так почему-то подписывался в стенгазете твой соученик по университету Курочкин. Листаю дальше — и вот на первой полосе одного из номеров под кричащей шапкой «Советский профессор о большевистском аде» сообщается о публикации статьи профессора Ленинградского университета Игоря Курочкина, посвященной трагической судьбе ученых блокадного города… Статья эта — продолжение статьи. В. Алова.. В профессора произвели, чувствуешь?
Об этом Курочкине я знал только по твоим рассказам, но впечатление у меня было законченное. Подлый парень, карьерист и двурушник, которого ваш комсомольский коллектив догадался исключить из рядов комсомола. Именно Курочкин помогал темным личностям чернить честных людей, клеветать на них и, по мере возможности, «изымать из обращения».
Я помнил, что Курочкин плохой человек, но, разумеется, не ожидал встретить эту фамилию в вонючей газетке врагов нашей родины: не каждый плохой человек, не каждый карьерист — изменник родины, — это совсем разные вещи.
В своих мемуарах этот субъект рассказал, как перед отъездом из Ленинграда в эвакуацию он посетил нескольких светил науки. Горе и беды, принесенные гитлеровцами (даже голод), он изобразил как результат нашей системы. По нему получалось, что наша интеллигенция жаждет спасения с Запада, и без фашистского «нового порядка» дела не поправятся.
Под сочинением было набрано: «Продолжение следует». В других номерах я нашел продолжение. Он старался изо всех сил, этот добровольный лакей наших врагов. И всюду в конце стояла подпись: магистр Курочкин. Видимо, немцы ему и ученое звание успели присвоить.
И этот человек получал стипендию от Советского государства как студент и потом как аспирант! Он ходил по длинному коридору нашего университета, брал книги в одной библиотеке с нами, — а мы и понятия не имели, в какую гадину он выродится!
Где он теперь? Расстреляли ль его наши, освобождая Севастополь, или фашисты успели вывезти его в Европу, чтобы использовать до конца — диктором своих радиостанций, изрыгающих мерзости по нашему адресу, репортером грязных своих листков или инструктором в школе будущих шпионов, способным прокомментировать в нужном для них аспекте печатные путеводители по Ленинграду? Не знаю. Так обидно сознавать, что этот проходимец учился в нашем университете.
Я повторяю: не каждый подлец и карьерист — изменник родины. Но именно подлецы и карьеристы, именно себялюбцы, люди морально слабые — желанное «сырье» для наших врагов. Из маленького негодяя в соответствующих условиях может вырасти большой негодяй.
А тебе я пишу об этом, чтобы ты не была излишне доверчива ко всем без разбору, чтобы помнила о бдительности, без которой в нашем веке пока прожить невозможно.
Севастополь, 11 мая 1944 г.
Константин».
Маша была поражена. Так вот куда зашел подхалимствовавший перед старым профессором студент Курочкин! Маша вспомнила эту мрачную историю студенческих лет. На вечеринке, где она попыталась возражать профессору Елагину, эстету и путанику, Игорь Курочкин грубо ее одернул. Он старался угодить профессору, заискивал как только мог. Затем попытался очернить Машу в комсомольской газете. На Машино счастье, факты проверили, и дело не вышло. Он чернил честных, прямых людей, рассчитывал, что в беспокойной обстановке тех лет не разберутся, арестуют человека, — а ему прибавится славу, заслуг. Маше повезло, — в ее деле тогда разобрались, ведь ее хорошо знали в коллективе.
Людям надо доверять, — в большинстве своем люди стоят доверия. Но как важно нам знать друг друга! Не по анкетам, не по бумажкам, не по формальным признакам. Зло в человеке, какое бы оно ни было, замалчивать и прощать нельзя.
И вот — бывший советский аспирант… Позор какой…
Машу такие факты всегда больно ранили. Не только потому, что она по натуре была доверчива; не только потому, что, подозревая человека в дурном, она всегда боялась обидеть напрасно, оскорбить необоснованным подозрением. Не только поэтому…
Свекровь еле дождалась, когда Маша придет из сада. Она мучительно ревновала сына к невестке, обижалась, что он находит время для писем жене, а матери только приветы шлет. Маше всё это было уже знакомо, поэтому она поспешила обратно в дом и перечитала письмо вслух.
— Ну вот, доверяйте после этого, — победоносно сказала Аделаида Петровна.
— Порядочным людям никогда доверять не перестану. А этот негодяй давно уже начал свое нутро показывать. Он ходить-то ходил со всеми вместе, а думал только о себе. Свой шкурный интерес помнил, притом не намного вперед его видел, — на ближайшие сроки. Ну, что-то перепало ему от фашистов, но ведь им скоро будет каюк, они ведь перспективы не имеют в истории.
— Это вы так думаете. А он думал по-своему.
— И пошел на то, чтобы потерять доверие своего народа… Ведь не мое же только! Дорогая штука — доверие. Его и измерить-то нечем, какая тут мера! Разве что — сама жизнь человеческая.
Глава 21. Учи и учись!
Как хорошо, что земля не заселена сплошь каким-нибудь одним народом! Как интересно узнавать каждый новый народ с его особенностями, обычаями, привычками! С его возможностями!
С годами у Маши появился навык — оценивать явления исторически, не восторгаться каждой новой яркой подробностью и критически воспринимать в потоке быстротекущей жизни то, что в сущности уже отжило и является атавизмом. Продолжая внутренне протестовать против любого оттенка великодержавности, высокомерия, с каким некоторые образованные русские прежде смотрели на «инородцев» из Средней Азии, Маша не торопилась с приговором, узнавая те или другие особенности туркменского быта. Хотелось рассмотреть явление всесторонне, понять происхождение его и суть, угадать возможное его значение нынче, в новых условиях.
Когда-то в юности, отвечая на вопрос: что такое любовь? — Маша говорила: узнавание. Долгое, радостное узнавание, непрерывность открытий, а значит — внутреннее душевное обогащение, что порождает ответную благодарность, стремление быть самой лучшей для того, кого любишь.
В годы воины Маша всей душой привязалась к только что открытому ею для себя народу — немногочисленному, так не похожему на русских, — и одновременно так на них похожему в общечеловеческих добрых людских делах, в общественной жизни. Это тоже было подобно рождению любви, новое чувство ее тоже набирало силу, становилось напряженней, сильнее, прочнее, хотя и не было чувством к отдельному человеку. Коллективный портрет народа, складывавшийся из полученных впечатлений, становился для нее всё более понятным и близким, хотя, может быть, был он всё еще весьма приблизительным.
Как же могла узнавать неизвестный ей народ Маша Лоза, день и ночь занятая разнообразным, нелегким трудом? А так, именно в этом самом труде, в жизни, в интересных делах.