Дневник детской памяти. Это и моя война - Лариса Машир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Людмила Петрушевская, прозаик, драматург
Мое военное детство прошло в эвакуации. Воспоминания из сорок второго, сорок третьего…
Мама и Вава (так звали мою тетю Веру Николаевну) сразу же в Куйбышеве (ныне Самара) были направлены на шарикоподшипниковый завод. Дедя (это моя конструкция) вскоре получил две смежно-изолированные комнаты в доме Поволжского военного округа около Дома офицеров. Он в Гражданскую войну был, кажется, комиссаром корпуса в Туркестане. Все было более-менее нормально, у Деди был паек, у взрослых рабочие карточки, но потом Дедя получил вызов и уехал обратно в Москву. А следом уехала мама, получив вызов в ГИТИС, в институт театрального искусства. До моего рождения – в 1938 году, она училась в ИФЛИ, в известном институте философии, литературы и истории. Но если бы она не оставила учебу, ее все равно, как «чс» – члена семьи врага народа, отчислили бы, как выгнали тетю Ваву из танковой академии. Мама скрыла в анкете, что является «чс»…
Люся Петрушевская
И вот тут у нас начался настоящий голод. Ваву как «чс» уволили с завода после одного очень длинного допроса. Хорошо, не посадили. Из страха они с бабушкой никому об увольнении не сообщили и не просили ничего у родных. Жили на то, что присылала мама, – на алименты моего отца, молодого философа, болевшего туберкулезом. Карточки были одна детская – моя и две иждивенческие – на тетю и бабушку. На них выдавали черный хлебушко. Мы становились в очередь еще в темноте, на жутком морозе. Попадали внутрь хлебной лавочки, там было тепло. Продавщица ловко кидала с высоты на отрезанный хлеб дополнительный довесок, так что чашка весов под ударом резко опускалась, и тут же снимала его с весов. Это было простейшее искусство обмана. Но довесок доставался всегда детям и ценился очень высоко. Хлеб мы затем якобы делили честно на три части. Я съедала свой кусок сразу же. Потом Вава и Баба скармливали мне свои порции…
Когда я потом спрашивала Ваву, как же мы жили, она пожимала плечами и улыбалась довольно растерянно: «Не знаю».
Бабушку раздуло от голодной водянки. Вава приносила от столовой Дома офицеров картофельные очистки – их солдаты сваливали на помойку. Баба пекла это на сковородке на примусе, как пекут картошку. До сих пор помню ужасный запах и вкус горелой шелухи…
Питались мы также из помойного ведра соседей. Это были богатые люди. В бывшей комнате Деди поселился майор, у которого был патефон и одна пластинка. Я, прислонясь ухом к забитой двери, выучила Бетховена «Заздравную» («Выпьем, ей-богу, еще») и арию из оперетты «Сильва» («Красотки, красотки, красотки кабаре»). В другой комнате обитала семья директора железнодорожной школы Рахили, которую почему-то Баба звала красивым именем «Фурия». У нее были две дочки.
Помню, однажды зимой жгучий голод пересилил обычную гордость, и меня послали на кухню за мусорным ведром. Его мы обычно опрокидывали над газетой и откладывали картофельные очистки, селедочные хребты с головкой, капустные листы, корки горелые. Баба варила из этого супчик.
Надо было дождаться, чтобы квартира угомонилась…
Дело шло к ночи, я осторожно вошла на кухню. У помойного ведра на ящике сидели две огромные куклы. Их явно выкинули дети Фурии, Эмма и Алла. Куклы были с головами из папье-маше, тряпичные, с замусоленными руками и ногами. Носы почерневшие, облупленные.
У меня имелась своя кукла, но одноногая и твердая. Целлулоидная, привычная. Кроме того, у меня был конь. Я вырезала его из кусочка картона и единственным своим лиловым карандашом нарисовала ему глаз. Конь показался мне слишком плоским, ненастоящим. Дети ведь реалисты. И я обмотала его поперек живота тряпочкой, чтобы он получился потолще. Сверху веревочкой. Получилось все равно непохоже.
А тут настоящие огромные куклы сидели на ящике у помойного ведра. Я встала на коленки и начала им что-то шептать. Я прикрыла их подолом сарафанчика. Как будто они пришли ко мне в гости. Мы вступили в оживленный разговор. Не помню, сколько это все длилось, может быть, до утра. Я не посмела их взять домой. В кухню заглянула Фурия, и вскоре обе девочки явились за своими куклами…
Электричество у нас отрубили за неуплату, но иногда удавалось купить керосину для лампы и примуса. В лавочке нам отпускали топливо после всех почему-то. Мы простаивали там часами. С тех пор мне нравится запах керосина. Мы приносили домой бидончик. Можно было что-то сварить. Иногда зажигали керосиновую лампу. В эти моменты наступал праздник, было светло…
Так я всю войну и прожила – просила милостыню, косила под сиротку: «Нет ни мамы, ни папы, помогите». Однажды я проникла на балкон осветителей оперного театра, вход туда был снаружи по железной лестнице. Я вскарабкалась, поскреблась, и добрая тетя пустила. Я слушала «Женитьбу Фигаро» в исполнении эвакуированного Большого театра. Розина стояла на балконе прямо перед моим носом и пела нежным голосом: «Милый друг мой, я слушаю вас». На следующий вечер мне уже не открыли…
Сама я пела по дворам военные песни «Стали танки на привал» и что-то еще. Конечно, – «Красотки кабаре» и «Выпьем, ей-богу, еще, Бэтси, нам грогу стакан…» и пересказывала бабушкин репертуар, в основном «Портрет» Гоголя, за это дети могли вынести кусочек хлеба. Моя бабушка Валя, бывшая «курсиха» Бестужевских курсов, отличалась фантастической памятью и иногда по окончании радиопередачи продолжала наизусть прерванное чтение «Войны и мира». Мой дедушка Николай Феофанович Яковлев, ее муж, был лингвистом и знал 11 языков, не считая более сотни кавказских, которым он дал письменность. А я, их потомок, даже в школе не училась, потому что обуви не было. С апреля по октябрь я бегала босая, а зимой сидела дома. Но все-таки, несмотря на то, что меня принципиально не хотели ничему учить, я начала читать лет в пять по газетам, которые выкидывали соседи. Я также наизусть шпарила из Краткого курса истории ВКП(б), бабушкиной книжки…
Не было ни еды, ни во что одеться. Имелась одна длинная майка, которую я завязывала узлом внизу, получалось какое-то подобие купальника, был один сарафанчик. Вши глодали голодных. Тлел туберкулез. Но беганье босиком по талому снегу вплоть до нового снега закаляло тогдашних детей – или убивало.
И вот настала Ночь Победы. Это был именно не день. В ту ночь в городе мало кто спал, видимо. Ночью меня разбудил шум на улице, как будто бежала и бормотала – «победа, победа, победа», огромная бесконечная толпа, как идущий поезд. Я вскочила, набросила сарафанчик и как была, босая, выбежала на улицу. Стояла полная тьма, я не знала, сколько времени, но было очень рано, даже не 4 утра, тогда бы уже начался рассвет. Люди что-то знали и радостно повторяли эту непонятную формулу – «Безоговорочная капитуляция». Я носилась по городу целый день. Толпа качала военных, раненых из госпиталей, везде играли патефоны, в Струковском саду играл оркестр, танцевали даже на улицах, и я кружилась за компанию. Через 20 дней мне исполнялось 7 лет.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});