Паралогии - Марк Липовецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничто, пустота, ноль — это и есть трансцендентальные означаемые Хармса. Это не постмодернистское отсутствие трансцендентального означаемого, не его невозможность, а напротив — его присутствие в негативной, «апофатической» форме. Вот почему все рассматриваемые Ямпольским категории в философской эстетике Хармса оказываются принципиально амбивалентными: «исчезновение тела — финальный этап становления — оказывается связанным с открытием финальной истины о теле» (с. 171), ноль — это не только фигура отсутствия, но и «семя слова» (с. 291) и потенциальная бесконечность, а «смерть, то есть „разрушение“… оказывается функцией творения, которое, в свою очередь, можно описать как разрушение неделимости» (с. 313). Нарушения очевидной логики свидетельствуют не о хаосе, а о присутствии некой альтернативной, нелинейной, иррациональной логики высшего порядка.
Обратим внимание на два обстоятельства.
Во-первых, радикальный вывод Ямпольского об исчезновении действительности и, далее, субъекта — все-таки не вполне вытекает из этого анализа. Ведь если у Хармса сохраняется категория трансценденции, то это означает, что «наличная» действительность не исчезает, а скорее замещается сверхреальностью, парадоксально реализующей свою сущность через фигуры отсутствия. Может быть, Ямпольский прав в своих конечных выводах, но все же, кажется, исследователь не учитывает каких-то дополнительных механизмов, действующих в прозе Хармса и подрывающих (весьма вероятно, помимо авторской воли) и собственную негативную трансценденцию писателя.
Во-вторых, «средний член» между исчезновением и становлением, смертью и творением, нулем и бесконечностью, хаосом и порядком восстанавливается Ямпольским путем сложных герменевтических операций, вовлекающих в процесс чтения Хармса обширные и разнообразные культурно-философские «ряды» (тем же путем идет и Д. В. Токарев в книге о Хармсе и Беккете). Эти интерпретационные ходы очень убедительны и подчас блестящи. Но не стоит забывать, что сам Хармс их, как правило, опускает — оставляя в кратком тексте только два крайних члена, чья антагонистичность не преодолена, а взаимообращение предъявлено читателю без каких бы то ни было объяснений. Может быть, в этом эстетическом принципе кроется еще один секрет Хармса, позволяющий понять, почему запущенная им «машина» негативной трансценденции уничтожает в итоге и саму трансценденцию, и ее творца, символически манифестированного фигурой или голосом автора?
Попробуем ответить на возникшие вопросы, обратившись к циклу «Случаи» (1933–1939). Это единственный известный исследователям сборник, составленный самим Хармсом и сопровождаемый в рукописи титульным листом и оглавлением. Последовательность пронумерованных новелл не совпадает в нем с хронологической — следовательно, композиция цикла является результатом продуманной работы. Анализ этого цикла в его композиционном и семантическом единстве может вывести к пониманию той художественной логики, которую сам Хармс мог не программировать, ощущая ее интуитивно. Эта логика вполне могла быть воспринята непосредственно из его текстов Читателями 1950–1980-х годов, для которых «Случаи» стали одним из важнейших прототипов и образцов постмодернизма.
Формула письма
Чем отличаются новеллы и сценки, включенные в «Случаи», от многих аналогичных текстов Хармса, написанных в то же время? Можно высказать два предположения. Во-первых, тексты, вошедшие в «Случаи», максимально абстрактны по своему хронотопу. Целый ряд «случаев» разворачивается в буквальной степени нигде, в пространстве чистого письма: таковы «Голубая тетрадь № 10», «Петров и Камаров», «История дерущихся», «Математик и Андрей Семенович», «Встреча», «Четыре иллюстрации того, как идея огорошивает человека, к ней не подготовленного», «Макаров и Петерсен», «Машкин убил Кошкина». Действие нескольких текстов происходит в пространстве подчеркнуто искусственном — на сцене, то есть в своего рода аналоге письма: таковы «Пушкин и Гоголь», «Неудачный спектакль», «Тюк!» (сценичность пространства маркирована элементами драматургического письма — указанием на героя, произносящего реплику, и театральными по своему характеру ремарками, в особенности последней: «Занавес медленно опускается»). В цикл включены несколько новелл, в которых пространство, так сказать, цитатно, — это пародийные стилизации «Исторический эпизод» (написанный в 1939 году, этот текст явно пародирует возобновленную в том же году оперу «Иван Сусанин»[309]) и «Анегдоты из жизни Пушкина». Отметим, что только в этих двух новеллах возникают некие приметы времени — но появляются они исключительно благодаря стилизации, то есть также замкнуты в сфере языка. Остальные новеллы лишены каких бы то ни было знаков времени, хотя в них и встречаются более конкретные пространственные детали: как правило, это комната, кровать (или диван), магазин, улица, а на улице общественный сад (лес). Однако показательно, что эти детали редко соотнесены друг с другом или с другими пространственно-временными ориентирами. Иногда, напротив, встречаются демонстративно точные указания: в «Сонете» магазин — гастроном на углу Знаменской и Бассейной, Марков из новеллы «Сон дразнит человека» мчится в сторону Таврического сада, повествователь в «Вываливающихся старухах» отправляется на Мальцевский рынок. Но эти указания обычно возникают на фоне совершенно абстрактного хронотопа предыдущего действия и тем самым лишь подчеркивают его «нигдейность». Конечно, можно сказать, что такая абстрактность хронотопа присуща стилю Хармса вообще, однако у него без труда можно найти множество текстов, написанных в то же время, что и «Случаи», но их сюжет разворачивается либо в одном, достаточно подробно обустроенном, либо в нескольких взаимосвязанных хронотопах — это и «Воспоминания одного мудрого старика», и «Шапка», и «Связь», и «Случай с моей женой», и «Так началось событие в соседней квартире…», и, наконец, повесть «Старуха».
Абстрактность хронотопа соединена еще с одним принципом отбора, отличающим «Случаи» от синхронно написанных новелл: за двумя знаменательными исключениями, Хармс не включил в этот цикл ни одно из повествований от первого лица (таких, как «Рассказ одного мудрого старика», «Я поднял пыль…», «Меня называют капуцином», «Я решил растрепать одну компанию» и др.), которых он написал довольно много[310]. Первое исключение из этого правила составляет новелла «Сонет», начинающаяся так: «Удивительный случай случился со мной…» Однако очень скоро «проблема», с которой столкнулся «я», оказывается всеобщей, и уже в четвертом предложении «я» раз и навсегда заменяется на «мы». Непосредственно за ней следует второе исключение — новелла «Вываливающиеся старухи», заканчивающаяся словами: «Когда вывалилась шестая старуха, мне надоело смотреть на них, и я пошел на Мальцевский рынок, где, говорят, одному слепому подарили вязаную шаль» (курсив мой. — M.Л.). Большинство же «Случаев» написаны как абсолютно бесстрастное безличное повествование, допускающее вторжение авторского голоса либо в виде стилистически нейтральной идиоматики («Вот, собственно, и все»), либо в форме квазинаучного объективистского «мы» («Уж лучше мы о нем не будем больше говорить»). А восемь из тридцати «Случаев» написаны в форме мини-пьесы с минимальными ремарками, в которых авторский голос исключен в принципе, «по законам жанра».
Таким образом создается особый стилистический регистр всего цикла — эти новеллы нереференциальны, они предельно слабо соотнесены с «реальным» пространством-временем. Хронотопические элементы в большинстве случаев — это просто «фигуры речи», как, например, в заглавной новелле «Случаи»: «А жена Спиридонова упала с буфета и тоже умерла. А дети Спиридонова утонули в пруду. А бабушка Спиридонова спилась и пошла по дорогам». Все эти буфеты, пруды и дороги не создают никакого пространства — они принадлежат исключительно пространству языка. В то же время безличность повествования указывает и на невозможность прочтения этих новелл как самовыражений субъекта — у Хармса «самовыражаться» некому. В известной степени проза Хармса в целом представляет собой первый в русской литературе пример того, что Р. Барт называл «нулевой степенью письма»: «стиль, основанный на идее отсутствия, которое оборачивается едва ли не полным отсутствием самого стиля. Письмо в этом случае сводится к своего рода негативному модусу, где все социальные и мифологические черты языка уничтожаются, уступая место нейтральной и инертной форме; таким образом, мысль писателя продолжает сохранять всю свою ответственность, что не сопровождается, однако, дополнительным процессом социального вовлечения формы в Историю, не властную над этой формой»[311].