Путешествие в молодость, или Время красной морошки - Юрий Рытхэу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Имена вроде бы наши, знакомые, а люди — не те… Не те люди, не то говорят.
Ото было совсем обидно. Правда, я начал догадываться, в чем тут дело. Для персонажей своих рассказов и повестей я брал имена хорошо мне знакомых людей из того же Улака и окрестных селений, людей хорошо знакомых или известных другим. Имя же у чукчей и эскимосов не только звуковое обозначение человека, но как бы и выражение его личности, отличительный его признак. По тому или иному имени ты можешь сразу представить человека, его внешний облик, характер, привычки и даже одежду…
— Все, — произнес Каляч, снова обратив бинокль на море. — Привязывают… Сейчас начнут буксировать к берегу.
Он долго и основательно укладывал бинокль в старенький потертый футляр с заплатами из желтой лахтачьей кожи. Потом прилаживал его на себя, вставал, проводил рукой по тому месту, где сидел.
— Сильно ты запутался в своих книгах, — сказал он, окончательно повергнув меня в смятение.
Я поплелся за ним, стараясь найти слова, объяснить Калячу, что в художественной литературе совпадение имен реально существующих людей с персонажами книг явление обычное, И ничего тут особенного нет. Но тогда, мог возразить Каляч, найди собственное имя порожденному тобой в твоем повествовании человеку и не путай с тем, кто реально существует, ходит по земле, отправляется на охоту в море, пасет оленей, живет с определенной женщиной, растит детей, ездит на собаках, кроет крышу новыми моржовыми кожами…
Всем встречным Каляч сообщал односложно:
— Есть…
И люди сразу менялись в лице, глаза их наполнялись радостным блеском. Кто торопился домой, чтобы приготовить вечернюю еду для возвратившегося охотника, кто спешил в магазин.
В учительском домике меня встретил Рыпэль и сообщил:
— Я затопил баню.
— Это хорошо, — похвалил я.
— У меня есть два веника. Из нашей тундровой березы. Один русский научил как делать. Те, кто пробовал, говорит, не хуже материковых березовых веников.
Народ начал собираться задолго до того, как охотники привели на буксире убитого кита. Здесь собрались все знаменитые и достойные люди села: Каляч, Атык, Туккай, Сейгутегин…
Женщины нарядились как на праздник. И в самом деле, разве это не праздник — встретить удачу на холодном галечном берегу вместе с возвратившимися невредимыми, радостными мужьями, отцами, сыновьями и братьями?
Моторы натужно ревели, вельботы медленно приближались к берегу. Сама добыча была почти полностью скрыта под водой, и только поддерживающие на плаву китовую тушу надутые тугим воздухом пыхпыхи указывали на нее.
Я увидел поэта на первом вельботе. Он сидел на носу рядом с гарпунером Йорэлё.
А народу на берегу все прибавлялось. Пришли работники полярной станции, пограничники. Я узнал в толпе археологов. Они держались ближе к полярникам. Спустились и несколько остававшихся на летнее время учителей.
Поэт ступил на берег несколько неуверенно, мне даже показалось, что он пошатнулся. Такое вполне могло быть: когда целый день проведешь на вельботе, на тесном суденышке, практически в одном и том же положении, первое время на берегу тебя слегка покачивает.
— Изумительно! — закричал поэт еще издали, приближаясь ко мне. — Это впечатление на всю жизнь! Какая там ловля акул! А вот попробуй загарпунь ручным гарпуном кита да застрели из винтовки! Невероятно!
К нам подошли Дориан и Светлана. Они поздравили поэта с добычей и благополучным возвращением.
— А вам приходилось охотиться на кита? — как-то задорно-весело спросил поэт Дориана.
— Как-то не доводилось…
— Ну, считайте, что вы ничего не знаете о жизни этих людей, — решительно произнес поэт.
Мы вместо посмотрели, как подошедший трактор вытягивал на берег китовую тушу, которую тут же начали разделывать большими резаками. Я взял кусочек мантака — китовой кожи с полоской жира, изысканнейшее лакомство, и мы пошли к себе, в учительский домик. За нами увязались и археологи.
Я полез под кровать и достал оттуда очередную бутылку коньяку, нарезал на тарелке мантак-итгильын.
Скинув с себя верхнюю охотничью одежду и оставшись в одной фланелевой рубашке, поэт разлил коньяк по стаканам и сказал:
— За морских охотников! За их необыкновенную смелость, спокойствие и хладнокровие!
Выпив огненную жидкость, он осторожно взял кусок мантака и положил в рот.
— Когда мне еще в море предложили это, — сказал поэт, разжевывая жир с кожей, — я отнесся к угощению с большим скептицизмом, если не сказать больше, но потом распробовал и понял: это еда настоящего человека!
Однако Дориан и Светлана лишь делали вид, что пробуют мантак.
Вежливо постучав в дверь, вошел Рыпэль и, покосившись на стаканы и недопитую бутылку, судорожно глотнул слюну, но сказал спокойно и сдержанно:
— Баня готова… И веники распарены.
— Вот молодец, Василий Корнеевич! — воскликнул поэт, — Это как раз то, что нужно в настоящий момент! Приглашаю всех в баню, разумеется, за исключением дамы.
Я отошел в сторону вместе с Рыпэлем, чтобы собрать белье, и вдруг услышал шепот Дориана Сергеевича:
— Вы действительно собираетесь в колхозную баню?
— Ну да, а куда же еще? — удивился вопросу поэт.
Дориан поерзал, словно что-то острое попало ему под зад, хотя он сидел на моей, сравнительно мягкой постели.
— Но ведь есть бани на полярной станции и у пограничников, — продолжал Дориан.
— А какая разница? — не понимал поэт.
— Разница есть, — чуть громче произнес Дориан. — Ведь в колхозной бане моются чукчи и эскимосы…
— Ну и что? — продолжал недоумевать поэт.
— Как что? Гигиенически и вообще…
— Ах вот в чем дело! — вдруг резко и громко сказал поэт. — В таком случае, извольте выйти вон! Извините, Светлана, это относится только к вашему спутнику, Дориан Сергеевич, потрудитесь покинуть комнату! И побыстрее!
Лицо поэта пошло какими-то розовато-фиолетовыми пятнами.
Археолог заторопился, схватил сначала мою кепку, потом бросил ее, нашел свой темно-коричневый берет и поспешно вышел из комнаты. За ним последовала Светлана.
— Подлец! — бросил вслед поэт, взял свой стакан, опорожнил одним махом и с каким-то удивлением произнес: — И еще называет себя Большим Другом Эскимосского Народа!
12. Нутетеин
В своих путешествиях конца пятидесятых, начала шестидесятых мне чаще всего приходилось бывать в заливе Лаврентия. И это не удивительно: в ста двадцати километрах мой родной Улак.
В тот день в поселке Лаврентия, в аэропорту, оказавшемся из-за хаотической застройки в середине населенного пункта, с утра было оживленно. Наконец стих южный ветер, небо очистилось от облаков, и пассажиры, вот уже несколько дней ожидавшие рейсов в разные села обширного района, равного по площади большому европейскому государству, преисполнились надеждой улететь.
Я собирался в Улак; туда, как мне сказали, снаряжался специальный вертолет. На этом вертолете в Улак летел хорошо мне знакомый председатель Магаданского областного Совета Иван Петрович Кистяковский. Он уже сидел в кабинете начальника аэропорта и пил чай с какими-то военными.
Увидев меня в дверях, Иван Петрович радостно, но не без оттенка покровительства, воскликнул:
— А, пресса! Пожалуйста, чай пить!
Я попросился на вертолет, и Иван Петрович опять воскликнул:
— Какой вопрос! Улетишь!
Отпив из вежливости чай из стакана, посидев немного, я поспешил выйти на воздух.
Хотелось при ясном свете апрельского солнца еще раз взглянуть на аэродром, на летное поле, протянувшееся от морского берега в глубь тундры… В то лето здесь было множество мелких озерец, по берегам которых росла черная сладкая ягода шикша. Мне еще не было пятнадцати лет, когда я работал на строительстве этого аэропорта, жил в огромном брезентовом бараке, рассчитанном на несколько десятков обитателей, за оградой из колючей проволоки с четырьмя сторожевыми вышками по углам. Мы, как нам говорили тогда, были на полувоенном положении, и никому не приходило в голову, что нас попросту держали в своего рода лагере.
Теперь все кругом изменилось. От пустыря ничего не осталось. Вон на том мысу стояли яранги Пакайки, чукотского хуторянина, который, по какой-то неизвестной причине, отделился от своих сородичей и поставил жилище на продуваемом всеми ветрами низком галечном мысу. Пакайка подкармливал строителей-соплеменников, когда ему удавалось загарпунить моржа или подстрелить нерпу. Глава большого семейства, он снисходительно посматривал на своих дочерей, гулявших с солдатами из охраны нашего лагери.
Пассажиров все прибавлялось. Из местной тюрьмы под присмотром милиционера прибыли несколько человек, отсидевших свои сроки за мелкое хулиганство. С тех пор, как Указ вошел в силу, пассажирский поток из сел заметно увеличился: приговоренных к срокам от нескольких дней до двух недель надлежало содержать под стражей, и единственное учреждение, предназначенное для этого, располагалось в районном центре. Но часто случалось так, что из-за капризов северной погоды в селах скапливалось большое количество осужденных, а потом, когда открывался Лаврентьевский аэропорт, их свозили сюда десятками. Местная тюрьма отнюдь не была рассчитана на такой наплыв, и арестованные толпами бродили по районному центру. Те, у кого были родственники или знакомые, как-то устраивались с ночлегом, но кормились все в назначенное время на месте официальной отсидки. Некоторые, наиболее сообразительные, старались совершить какое-нибудь незначительное, но достаточное для бесплатного путешествия в райцентр преступление, и были очень довольны законом об усилении борьбы с хулиганством.