Путешествие в молодость, или Время красной морошки - Юрий Рытхэу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эту ночь собаки почему-то не выли. Удалось прекрасно выспаться, несмотря на то что на самом рассвете в комнату ввалился Рыпэль с ворохом охотничьей одежды для поэта. Это были высокие непромокаемые торбаза — кэмыгэт из тюленьей кожи, подбитые лахтачьей кожей, нерпичьи штаны, слегка протертые на заду и коленях, но еще достаточно прочные, летняя кухлянка и плащ из моржовых кишок, гремящий от сухости.
— Хотели тебе дать камлейку из медицинской клеенки, но я выпросил это, — с гордостью сказал Рынэль, расправляя слежавшиеся складки плаща, — Это настоящий уккэнчин. Его носил еще мой дед.
Плотно позавтракали неизменным чаем со сгущенкой, белым хлебом с маслом и колбасным фаршем из банки с добрым названием «завтрак туриста».
Облаченный в непривычную, но удивительно подошедшую ему одежду, поэт совершенно преобразился, и, если бы не голубые пронзительные глаза, радостно и озорно сверкающие из-под низко надвинутого капюшона уккэнчина, трудно было бы узнать в нем столичного интеллигента.
Вельботы уже покачивались на воде, оставалось только погрузить дополнительное горючее и пресную воду.
Ни чукчи, ни эскимосы не желают удачи, провожая на охоту: это обычная работа.
Постояв на берегу, пока вельботы не скрылись за громадой Дежневского массива, я поднялся к домикам и зашагал в косторезную мастерскую к резчику Туккаю, с которым давно договорился встретиться.
Возле мастерской я догнал Дориана и Светлану. Оба были чем-то огорчены.
Что-нибудь случилось?
— Это у них обычное дело, — сердито заметил Дориан. — Охота всегда на первом месте! А между прочим, у меня есть договоренность с совхозом о транспорте. Время идет, а мы не можем перевезти оборудование в Эквен: все вельботы на охоте.
— Так в Эквен можно пешком дойти, — сказал я. — Хотите, я вас туда провожу?
— Нет, пешком мы туда не пойдем, — решительно отказался Дориан. — Не нравится эта черта у аборигенов — непонимание важности науки. Особенно у эскимосов.
— Дориан Сергеевич, — с улыбкой заметила Светлана, — Ринтын ведь тоже не европеец.
— Он — чукча, — сказал Дориан.
— А какая разница? — спросила Светлана.
— В сущности, — медленно протянул Дориан, — разницы особой нет.
— Ничего, — весело сказал я. — Я вам покажу другие археологические места.
И я принялся рассказывать, как во время воины мы выкапывали мореную моржовую кость для обмена с американскими эскимосами.
— Я слышал об этом, — мрачно заметил Дориан. — Это настоящее варварство.
Я удивленно посмотрел на него. А осквернение могил, пусть ради науки — это не варварство? От того, что мои земляки выкопали из-под земли в годы войны и приобрело драгоценный в то время табак и другие товары, была хоть какая то польза… А от того, что каждый год выкапывал из вечной мерзлоты Дориан — какая от этого польза чукчам и эскимосам? Очень нужно нам знать, откуда мы произошли и в какое время наши предки пересекли Берингов пролив!
И во мне росло какое-то непонятное раздражение, которое я старался подавлять, разумом понимая, что его не должно быть, что это постыдно и примитивно так рассуждать. Цели науки, в том числе и археологической, высоки, и я вспомнил лекции Алексея Петровича Окладникова, которые слушал в Ленинградском университете. Облик самого ученого был резким контрастом сложившемуся привычному представлению о профессоре. Лицо Окладникова было грубо, просто, без того интеллигентного, едва уловимого налета, которым отличались другие университетские профессора. Коричневый, отнюдь не курортный загар всю зиму не сходил с его лица, но еще поразительнее были его руки — крупные, сильные, более привычные к лопате и кайлу, нежели к ручке, карандашу, указке. Он с большей уверенностью путешествовал в прошлом, в палеолите, нежели в современности.
А Дориан по внешнему виду был настоящий интеллигент. И до такой степени, что время от времени вместо очков носил пенсне. Поэт, правда, тоже на вид был далек от расхожего представления об интеллигентной внешности. Но это, скорее, объяснялось тем, что он был человеком крепко пьющим. Еще в бухте Лаврентия, зная, что в Улаке пока не бывали пароходы-снабженцы, мы запаслись коньяком, набив бутылками большой рюкзак, который теперь лежал у нас в комнате под моей кроватью. Время от времени поэт выуживал очередную бутылку и понемногу пил из нее.
Это обстоятельство — наличие рюкзака под моей кроватью — было большой притягательной силой и для Василия Корнеевича Рыпэля, когда-то известного морского охотника, певца и каюра. С вельбота его давным-давно списали, своих отличных собак он понемногу распродал, каких по настоящей цене, каких просто за бутылку, когда за глоток живительной влаги человек готов на все. Его заботливое отношение к нам во многом объяснялось тем, что поэт всегда подносил ему чарку, а потом подолгу душевно беседовал.
Поэт любил выпить и, похоже, уже не мог жить без вина. Но при этом оставался человеком широких интересов. Самое поразительное то, что, вопреки утверждениям врачей-наркологов, память у него оставалась отличной, он помнил невероятное количество стихов, и как раз более всего малоизвестных мне — Пастернака, Гумилева, Плетневой, Ахматовой, Волошина… А как он читал Маяковского! Ни один артист, думаю, не мог бы так прочитать «Флейту-позвоночник», как мой гость!
Он цитировал наизусть Библию и Коран и даже приводил какие-то удивительные примеры из Талмуда и индийских эпических поэм.
Мы пошли на другой берег лагуны, где еще виднелись следы наших раскопок военных лет.
Дориан ходил по тундре, трогал носком резинового сапога вывернутые кочки и ругался, часто повторяя одно и то же слово: варварство.
Я оставил археологов и пошел на Еппын, чтобы оттуда поглядеть на море. На наблюдательном посту, усевшись на плоский камень, старый охотник Каляч обозревал морское пространство, приложив к глазам окуляры мощного бинокля. Он услышал мои шаги, оглянулся и приветствовал:
— Етти!
— Ии, — ответил я, присаживаясь рядом на покрытый жестким, шершавым голубоватым мхом камень. Нагретый солнцем, он хранил в себе тепло. Каляч молча подал мне бинокль и показал направление.
Горизонт качнулся в поле зрения, чуть подсиненный стеклами бинокля. Я установил локти на свои колени и принялся обозревать морской простор, довольно быстро зацепив взглядом идущие один за другим вельботы. До моего слуха донеслись далекие выстрелы.
— Они уже его загарпунили, — сообщил Каляч. — Теперь добивают.
— Уж очень быстро, — с удивлением заметил я.
— Киты подошли сюда еще утром, — сказал Каляч. — Так что охота началась сразу, да и моторы на этот раз не подвели.
Я хорошо знал по собственному опыту, что главное — это загарпунить кита. В первые послевоенные годы для добычи пользовались снятыми с вооружения противотанковыми ружьями, которые устанавливались на треножнике посередине утлого деревянного суденышка. Одного выстрела порой хватало, чтобы убить кита.
Тех противотанковых ружей я больше не видел у земляков. Мне объяснили, что кончились патроны, да и ружья износились. Сегодня, чтобы добить кита, приходилось выпускать в него десятки, а то и сотни винтовочных пуль.
Хлопки выстрелов следовали одни за другим.
Я не спешил спускаться к морю. Когда добьют добычу, понадобится еще несколько часов, чтобы прибуксировать ее к берегу.
Каляч взял у меня бинокль и бережно положил его на колени, обтянутые полысевшей нерпичьей кожей штанов.
— Значит, писателем заделался…
Он произнес эти слова как-то спокойно, безразлично, но я почувствовал в них упрёк.
— А ты читал написанное мной? — с некоторым вызовом спросил я.
Я еще раньше с неприятным чувством обнаружил, что мое писательство не то чтобы не пользовалось популярностью среди земляков — в конце концов здесь издавна принято не осуждать и не обсуждать человека и его дело, — а и их отношении ко мне не было и намека на одобрительный восторг, чего тогда хватало в печатных отзывах.
— Кое-что читал, — медленно произнес Каляч. Он не отличался многословием, и манера его разговора была присуща той части жителей Улака, которые поставили яранги на дальней стороне галечной косы и назывались тапкаральыт. Между произнесенными словами у них простирались долгие периоды молчания.
— Не понравилось? — спросил я.
Каляч снова приставил к глазам бинокль, но направил его не в море, а на берег лагуны, где все еще бродили меж ямок и мышиных пор археологи. Отняв наконец окуляры. Каляч медленно обернулся ко мне и сказал:
— Непонятно…
— А что непонятного? — удивился и даже немного обиделся я, — Ведь про нашу жизнь пишу.
На этот раз Каляч ответил необыкновенно быстро:
— Имена вроде бы наши, знакомые, а люди — не те… Не те люди, не то говорят.