Бросок на юг - Константин Паустовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я смутно помню Нахичевань в пыльных тутовых деревьях – город, такой удаленный от России, что трудно было даже представить себе, что на свете существует Москва.
Помню Джульфу, где за железнодорожным мостом была уже Персия, а посередине моста, где кончалась наша территория, сидели босые персидские солдаты и торговали воблой и табаком.
На обратном пути поезд шел медленно, подолгу стоял на каждой станции. Инженеры ко всему придирались, все проверяли, вгрызались во все мелочи станционной жизни.
Старый доктор спал, а я, изнывая от духоты и зноя, целыми днями сидел в станционных садиках в сомнительной тени от старого тутового дерева, читал единственную книгу, отобранную у старого доктора, – «Распознавание и способы лечения тропических болезней» – и время от времени дремал.
Изредка на станцию лениво втягивался товарный поезд, и тогда становилось вдвое жарче от раскаленного паровоза и лившегося из тендера маслянистого кипятка.
Я сидел на станциях почти до вечера и удивлялся собственному терпению. Но двигаться было почти невозможно.
Цинковый бак на платформе с остатками теплой воды протекал, и к лужице около бака все время бегали, чтобы напиться, маленькие ящерицы.
Я с тоской читал на товарных вагонах надписи: «Осмотрен в депо станции Тверь» или «Осмотрен в депо станции Владимир».
Там, в Твери и Владимире, в запущенных городских садах, может быть, сейчас идет даже дождь, настоящий спокойный дождь, и ему никто не мешает шуметь, стучать по листьям, увлажнять рыхлые клумбы с петунией и сбегать ленивыми ручейками в реку Клязьму, что издавна славилась своей прозрачной водой.
Иногда я всматривался в пологие горы на горизонте. У них не было, должно быть, имен. Да и следует ли давать имена бесконечным горбам сухой, слежавшейся из щебенки и глины земли? Каким нужно быть доверчивым мечтателем, чтобы, как Александр Македонский, идти в эти безрадостные пустыни с полной уверенностью, что за мертвым маревом текут огромные реки – Инд и Ганг и еще десятки других рек и несут бездонную и темную воду в океан среди лилий, лотосов и храмов, причудливых, как постройки термитов.
Иногда над горами проносился вихрь, и вершины начинали куриться столбами красной пыли.
Потом поезд начал подыматься из сожженной котловины на плоскогорье (или «плато», как говорили инженеры), где уже задувал ветер и по ночам было холодно.
Дорога шла вдоль берега реки Арпачай.
Однажды в конце дня поезд остановился у самой реки. Мы увидели на том берегу базилики, черепичные армянские купола и полное безлюдье. То были руины древней армянской столицы – города Ани, одного из подлинных чудес света.
Инженеры вызвали с турецкого берега начальника пограничного кордона – турецкого офицера.
Он небрежно, рисуясь, прошел к нам по висячему мосту, похлопывая стеком по лакированным крагам… За ним шли солдаты, похожие на дервишей или прокаженных, – только какие-то медные бляшки на плечах свидетельствовали об их воинском звании:
Офицер разрешил нам осмотреть Ани, но только до захода солнца. Это его решение вызвало радостное возбуждение среди солдат. Запахло «бакшишем» – чаевыми.
Я смело пошел вслед за офицером по висячему мосту на турецкий берег. Около каждого из нас шел позади аскер, изредка придерживая нас за локоть или останавливая раскачавшиеся веревочные поручни.
Мост был связан из узких планок. Расстояния между ними вполне хватало, чтобы провалиться в Арпачай при первом же неудачном шаге.
Мост дрожал, перекашивался, ложился набок и с каждым шагом раскачивался все сильнее, как качели, грозя просто вышвырнуть нас всех в воду. А до воды было метров двадцать.
Я дошел до половины и остановился, – мост ударил меня снизу по пяткам и швырнул в сторону,
Солдат схватил меня и закричал. Тотчас же остальные солдаты начали исполнять на мосту какой-то сложный танец, чтобы остановить размахи моста. При этом солдаты, красные от напряжения, с дико вытаращенными глазами, кричали так зверски, как во время атаки.
Твердая земля на берегу показалась мне великолепнейшим прибежищем от всех бед, в особенности от землетрясения.
В Ани в маленькой казарме жили солдаты, а в городе – всего несколько пастухов. Они пасли овец среди развалин и ночевали в любой из базилик по выбору.
Что такое Ани? Есть, конечно, вещи, которые мы не в силах передать, как бы ни старались. Как передать такое безмолвие, что издалека слышен сыплющийся шорох овечьих копыт и стук созревших семян в коробочках давно высохших цветов, как в детских погремушках?
Как передать тени от ласточкиных крыльев на плитах папертей, заросших обыкновенным одуванчиком?
Среди безлюдья, ветра, тишины живут только травы, фрески и небо, похожее на фрески.
Облака стоят, как выписанные знаменитым итальянским мастером, и между облаков иногда падает на землю тот знаменитый косой и единственный солнечный луч, который любил изображать Доре.
Этот луч еще с раннего детства стал принадлежностью картин из Ветхого завета. Увидев его над выжженными площадями Ани, я сразу же понял, что попал в места такие древние, как сама земля.
Солнце садилось. Нам надо было возвращаться. С каким бы наслаждением я переночевал в этих развалинах, вглядываясь в круговращение звезд и даже завидуя самому себе.
Что я расскажу об этом Марии? О созвездии Пса – путеводном созвездии для паломников, идущих ко гробу пророка. Вот оно – низкое, огнистое, горящее над множеством пространств этой скупой и милой земли.
Может быть, его видно из окна той комнаты, где спала Мария. Но для этого нужно, чтобы ветер откинул занавеску, чтобы Мария что-то быстро сказала во сне, на мгновение открыла глаза и свет звезды вошел бы в ее зрачки как напоминание.
Обратно идти через висячий мост было уже не так страшно. Помогала темнота.
Кричали турки, где-то зарыдал, прощаясь с нами, ишак, и запах полыни показался мне самым прекрасным запахом в мире. Это был запах скитаний и горечи. Так я подумал тогда и тут же обозвал себя хлипким символистом.
Все это выдумки!
Поезд шел Помбакским ущельем всю ночь. Ущелье казалось нагромождением плотной темноты. Но время от времени эта темнота просвечивалась десятками огней, становилась легкой, невесомой, и свет фонарей освещал с изнанки сотни листьев самых разных форм.
Я не спал. Я окончательно решил остаться в Тифлисе. Мне казалось невозможным жить вдалеке от Марии. Я был готов на все, – пусть она ни разу не взглянет на меня, но, может быть, я вдруг услышу утром, днем или вечером ее отдаленный голос. Пусть одно и то же небо простирается над нами, и вот это облако, похожее на голову рыцаря в забрале, будет одинаково видно и ей и мне.
В Тифлис поезд пришел среди дня, в самое тяжелое время; когда жара превращает в серый цвет все краски и грязнит воздух.
Я очень волновался, когда ехал на извозчике к Зданевичам. У меня в ногах на пролетке лежала мраморная плита неслыханной красоты.
Переулок, где жили Зданевичи, был пуст, расплавлен солнцем. Окна в их квартире были закрыты. Когда я позвонил у дверей, мне долго не открывали. Это почему-то испугало меня. Извозчик втащил на площадку мраморную плиту, сказал: «Кому привез этот памятник? Бабушке или дедушке? Дорогой подарок, кацо!»
Я позвонил снова. Из-за двери Валентина Кирилловна спросила:
– Кто?
Я назвал себя.
– А я вас сегодня не ждала, – сказала она, открывая дверь.
В темной передней мутно горела электрическая лампочка, и в ее свете смотрел на меня со стены встревоженный, испуганный жираф, будто хотел предупредить меня о какой-то беде. Во всех комнатах было темно.
Валентина Кирилловна меня сегодня не ждала. Это я понимал прекрасно. Но где Мария? Ждала ли она меня сегодня? Почему в квартире темно и никого нет?
– Что случилось? – спросил я.
– Ничего не случилось, – ответила Валентина Кирилловна, и мне показалось, что она усмехнулась. – Просто никого нет дома. Мария уехала на два месяца в Бержом. Врачи предписали ей лечение в Боржоме. А что это за надгробный памятник?
– Это прекрасная вещь, – ответил я. – Ей пятьсот лет, не меньше.
– Пусть извозчик отнесет ее на террасу, а то тут все будут об нее спотыкаться, – сказала Валентина Кирилловна и, повернувшись, пошла к себе. На пороге ода обернулась и сказала: – Тем более что это все – ваши выдумки…
Я вошел в свою комнату и почувствовал, что, пока меня не было в Тифлисе, комната умерла.
Я осмотрел стол. Я был почему-то уверен, что увижу на нем хотя бы самую маленькую записку от Марии, Но записки не было.
За окном знакомый медоточивый тенор запел о лилиях Идумеи. Я взглянул на часы. Была половина первого – самый слепой и знойный перевал дня.
– Идиот! – громко сказал я о медоточивом певце.
Мне захотелось заплакать, но я сдержался из последних сил. Потом эти невыплаканные слезы легли на меня такой тяжестью, будто вся гора Давида навалилась мне на грудь и дает дышать только в одну сотую дыхания.