Лопухи и лебеда - Андрей Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На крыльце в серых сумерках нетерпеливо переминалась Аня.
– Позови Воронца, – сказала она с досадой.
И, отвернувшись, зябко покусывала воротник куртки, наброшенной на плечи.
– Кто пришел, Петь? – крикнул Пятигорский.
Он поплелся в комнату. Воронец смотрел невозмутимо. Он кивнул на дверь:
– Кто?
– Сам знаешь кто…
Воронец хотел встать, но вдруг задумался, уставясь в угол.
– Она там стоит? – шепотом спросил Пятигорский.
– Лешка, не будь гадом… – выдавил Петя.
Воронец провел рукой по лицу, усмехнулся.
– Я сплю, меня нет, – громко, на весь дом сказал он, лег и закрыл глаза.
Она ждала внизу, стоя на нижней ступеньке и обернувшись к нему, как будто собиралась уйти, но замешкалась. Она все еще не верила. Петя увидел, как у нее дернулся подбородок, она судорожно засмеялась и опрометью бросилась к калитке. Он побежал следом.
Единственный фонарь на улице горел, и небо еще светилось прозрачным светом. Из низины полз редкий туман. Сбегая к дороге, она поскользнулась в траве.
– Оставь меня в покое! – со злобой вскрикнула она. – Я тебя видеть не могу! Уйди, уйди…
Лицо ее скривилось, сразу залившись обильными слезами, и, не сводя с Пети полного ужаса, беспомощного взгляда, она стала беззвучно всхлипывать.
Ему показалось, что она сейчас упадет. Он шагнул к ней, подхватил за плечи. Она оседала в его руках. Ему пришлось опуститься на колени, чтобы не уронить ее.
– Мало мне, мало… – еле слышно бормотала она и мелко вздрагивала. – Дрянь, дрянь! Так мне и надо!
Понемногу она затихла. Достала платок, вытерла лицо.
– Прости, – сказала она, поднимаясь на ноги, отряхнула юбку, надела куртку в рукава.
И пошла к шоссе, не оглядываясь.
Утром спозаранку явился дед.
– Стакан налить надо, – сказал он.
– Мы бы рады, да нету. Пустые мы…
Он попросил закурить и топтался в дверях. Уложенные вещи стояли в коридоре, и только Пятигорский, взмокший, воевал со своей шикарной сумкой.
– Это… Значит, трешницу давайте.
– Нету, нету, сказали же… – присаживаясь к столу, сварливо сказал Середа. – Иди чай пить, отец.
– Не пьем, – буркнул он. – Гостинец надо, подари чего-нибудь. А то – жили, жили и до свидания.
Воронец протянул ему зажигалку. Дед щелкнул раз-другой и, усмехнувшись, отдал:
– Ерунда, не годится.
– Хотите кофе? – обрадовался Пятигорский. – Тут почти полная банка.
– Шесть рублей, – сказал Середа. – Дефицит.
Дед покосился недоверчиво, открыл, понюхал зачем-то и, ничего не говоря, исчез.
– Ключи куда деть? – крикнул Проскурин.
Хлопнула дверь.
– Тут и украсть-то нечего…
– Чудачок, чай не пьет, уважает кофе.
– Да нужно ему твое кофе! – засмеялся Воронец. – Он в магазин побежал, на бутылку меняться.
Мелкий дождик потрескивал за окном. Наконец послышалось урчание мотора.
– Автобус! – объявил Середа.
Все вскочили.
– Пора пристреливать. – Воронец кивнул на Пятигорского, в панике перебирающего пожитки.
Проскурин отодвинул его, что-то вынул, переложил, и молния застегнулась.
– Армия по тебе плачет, академик…
Они высыпали на крыльцо, Проскурин – последним, огляделся на пороге, запер, навесил замок.
– Карташов, сарай закрой.
В полумраке сарая шуршало сено, Таисия с вилами обернулась к Пете.
– Вот он, лодырь-то! – сказала она, посмеиваясь. – Не мог раньше вылезти, бабку побаловать…
На свежей соломе лежал голенастый теленок, черный, с белым пятном на лбу. Корова облизывала ему морду, он жмурился.
– А мы уезжаем, Тося, – сказал Петя, и ему вдруг стало грустно.
Заглянул Середа, ухмыльнулся и протиснулся внутрь, присел к теленку. И Проскурин пришел посмотреть. Корова забеспокоилась.
– Мужик или баба?
– Бычок, – улыбнулась Проскурину Таисия. – Вроде тебя…
Автобус сигналил. Они побежали садиться. Таисия махала им, что-то крича, но за стуком мотора не разобрать было.
Промелькнула короткая улица, березы на кладбище. Автобус, переваливаясь, выехал на мокрый глянцевый асфальт. Через минуту он пропал за поворотом.
Осталась деревня на взгорке, обнаженные поля под редким дождем, холмы, земля, притихшая до весны, под сизым спокойным небом…
1983
Легко ли быть молодым?
Весной 37-го года они решили пожениться. Они были одногодками, ей стукнуло двадцать два в мае, он был на четыре месяца моложе. Познакомились у друзей на вечеринке, и он за ней несколько лет ухаживал, а она кочевряжилась. Родители ворчали – очень им нравился претендент.
Его дразнили “простите-извините”, он жутко краснел и извинялся, но добиваться своего умел, это она уже усвоила. У него были наполеоновские планы и пылкое упорство. В Энергетическом он решил выучить английский, положил зубрить пятьдесят слов в день – и не давал себе поблажки даже с похмелья. Выучил за год, получил благодарность в приказе и премию шестнадцать рублей. Теперь он читал ей Киплинга, она скучала и думала, что он воображает.
Жить с женой на деньги родителей – такая идея еще не возникла. “Я пойду работать, – сказал он, – устроюсь куда-нибудь в газету – тогда и жениться”. Он собрался стать журналистом, а может, чем черт не шутит, даже писателем. Но – уходить с пятого курса, когда до конца рукой подать! Он, правда, пытался печататься, была даже заметка в “Вечерке”, но ведь это все – туман, мираж, неопределенность, а тут – диплом инженера!
Дома были удручены. Его отец был инженером. Не какой-то там особенный, выдающийся, а просто – инженер, тогда еще попадались такие. Слово “спец” уже умирало, “технократ” появится через много лет, а тогда говорили – инженер, и говорили почтительно. Сухой, подтянутый и слегка мешковатый, с гладковыбритым черепом и щеками, с холодноватым юмором, голос никогда не повышается, к жене – “Мария Федоровна, вы”, так же как она к нему “Сергей Алексеич, вы”, наизусть – “Медный всадник” и “Конек-горбунок” наизусть, похвала сыну: “Ты, Гаврила, молодец…” К революции отнесся довольно хладнокровно, чтобы не сказать равнодушно, на фронте был даже избран солдатами в полковой комитет, хотя был офицером и спокойно пошел работать к большевикам, полагая, что политика – дело грязное, а инженеры нужны всем властям. Сын казанского чиновника, он учился в Москве, в Высшем техническом, а потом на самолетных курсах при “Техноложке” в Петербурге и до конца своих дней считал, что есть только одна профессия, достойная мужчины и, уж конечно, его сыновей.
С тяжелым вздохом сын пообещал закончить институт, выговорив право не защищать диплома.
Невеста прибыла в Москву из Краснодара, спасаясь от голода и безработицы, и ютилась со всем своим семейством в темной, как чулан, комнатенке громадной квартиры на Тверской. Ответственных съемщиков в квартире было за тридцать, плит на кухне – за двадцать, скандал не утихал, крыли провинциалов, набежавших в столицу как тараканы. Семья была безалаберная, бестолковая – музыканты, никак не могли приноровиться к новым временам. На лето отец подряжался дирижировать куда-нибудь в Ейск, в Таганрог, за ним тянулись остальные. Зимой жили впроголодь, отец сидел без работы, девочки подрабатывали игрой на фортепьяно. Она занималась в училище при консерватории, но с третьего курса пришлось бросить – надо было зарабатывать на хлеб. Теперь она за двадцать рублей в месяц аккомпанировала пионерскому ансамблю одного из Дунаевских в Доме медработников на Большой Никитской.
“Ты должна учиться, – заявил он, – в наше время нельзя без образования”. Она хотела стать артисткой. Он сказал, что это несерьезно. “У тебя есть специальность, надо в ней совершенствоваться”.
Летом она уехала в Сосновку, под Киев, где дирижировал ее отец, а когда вернулась, он с гордостью показал ей газету “Гудок”, а в ней – свою фамилию.
Как любой журналист, свое первое задание – День железнодорожника в Парке культуры – он запомнил на всю жизнь. Он накупил уйму блокнотов и полночи чинил карандаши. Рассвет застал его у запертых ворот парка, и он еще долго дрожал на утреннем холодке, прежде чем пришел сторож и отпер калитку. Весь день он носился по парку как угорелый, боясь пропустить что-нибудь стоящее. К вечеру все блокноты были заполнены его торопливым размашистым почерком, пришлось писать на обороте и обложках. Ночью, измочаленный, но гордый, он ввалился в редакцию. Заведующий отделом пригласил его сесть и, не торопясь, взялся за чтение. Проглядев первую страницу, он ласково сказал: “Это мы пока что бросим в корзину”, – что и было исполнено незамедлительно. “И это мы пока что бросим туда же”, – сообщил он после второй. Реплика и действие повторились девятнадцать раз. Автор курил, на глазах увядая. А на последней, двадцатой странице заведующий решительно отчеркнул толстым красным карандашом абзац и с той же мягкостью промолвил: “А вот это мы сию минуточку отправим в набор”.