«Утц» и другие истории из мира искусств - Брюс Чатвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В его политической карьере были великие моменты: визиты за границу, процессия, тянувшаяся вокруг золотой гробницы Тутанхамона, выставленной в Пти-Пале, вид Парижа, появляющегося из-под слоя грязи, его речь на похоронах Брака[148], бывшего его другом. (В его кабинете висит «Брак, по которому следует судить всех Браков» – побережье моря с рыбацкими лодками, сведенными почти на нет, словно японским мастером дзенского рисунка.) И все же достичь более высоких целей ему как министру не удалось. Заботой его было «распространение и rayonnement[149] французской культуры». Возможно, он был недостаточным шовинистом в культурном смысле, чтобы достучаться до народа? Возможно, его собственные идеи были слишком возвышенны, недоступны для понимания обычных людей? Он считает, что все искусство – вызов, бросаемый человеческой судьбе, и что посредством искусства народ изгоняет своих демонов. Он по-настоящему ненавидит посредственность. К тому же он, видимо, страдал от ненависти, которую вызывал как сторонник де Голля в левых творческих кругах, чьи представители измазывали своими граффити его Maisons de la Culture[150].
Да и в самом понятии Министерства культуры есть нечто тоталитарное. Не представлялся ли он себе жертвой компромиссов?
– Во Франции все искусство сосредоточено в маргинальных слоях общества. В Министерстве иностранных дел я бы не выжил. Одно из преимуществ этой страны состоит в том, что здесь с давних времен сохранилось уважение (у вас в Англии такого нет) к мыслителям, чье влияние принесло плоды во время революции: к Вольтеру, Руссо и т. д. Их влияние утвердило в правах все маргинальное искусство.
Английское искусство, сказал я, достигает своих вершин, когда оно на самом деле английское; величайшие художники, такие, как Палмер или Блейк[151], – личности одинокие и эксцентричные. В то время как во Франции тон нередко задают иностранцы.
– Вспомните Пикассо…
– Да, но ведь в этом – душа Англии! – Завидев выход, он устремился к нему, словно к бреши в обороне. – Своего истинного величия Англия достигает, когда она одинока. Что до Франции, она не может быть собой, когда сражается за себя. Настоящая Франция – Франция Крестовых походов, революций. Когда французы сражаются за человечество, они великолепны. Когда они сражаются за себя, они – ничто.
Я упомянул Анатолия Луначарского, наркома просвещения при Ленине, ставшего прототипом всех министров культуры. Он тут же выхватил откуда-то анекдот про то, как Луначарский выступает в роли цензора фильма Эйзенштейна «Октябрь». «Есть искусство, есть кино. Но… щелк-щелк… есть еще и политика».
Он продолжал:
– К сожалению, большевики пребывали в заблуждении относительно искусства. Но ведь когда-то они были в изгнании вместе с художниками-кубистами, сидели с ними в одних и тех же бистро. Ленин вернулся в Россию с мыслью о том, что кубизм, как бы то ни было, является естественным самовыражением пролетариата, и это уже смешно. Долго это не продлилось, но у русского авангарда поя вилось какое-то пространство для дыхания, для развития. Со смертью Ленина оно исчезло; Сталин и слышать не желал о такой вещи, как кубизм… А в образе Луначарского перед нами предстает смесь старого эмигранта, который пил café-crème в «Ротонде»[152] вместе с Шагалом, заказывал ему театральные декорации, и министра-большевика со всеми обязанностями министра. Он шел вперед день за днем – один мост позади, другой впереди, – а потом умер.
Он не просто рассуждал о Луначарском, но высказывался о трудностях, которые стоят перед всяким интеллектуалом, попавшим в ловушку реалий власти.
Когда дело касается русских, чувство нелепого в Мальро прорывается наружу. В первую нашу встречу он рассказал следующую историю о том, как де Голль показывал Хрущеву Зеркальную галерею в Версале.
Де Голль (постукивая ногой по паркетному полу): «Это знаменитый parquet de Versailles»[153].
Хрущев (нагибаясь): «У нас в Ленинграде, в Эрмитаже, точно такой же, только наш сделан из черного дерева».
Де Голль, обращаясь к Мальро: «Этот человек начинает меня утомлять».
Дальше идет история о визите де Голля к Сталину после Ялтинской конференции. Сталин специально устроил показ фильма, в котором русские солдаты убивали нацистов. С каждым рухнувшим немцем Сталин сжимал колено генерала, так что в результате оно покрылось синяками. «Под конец, – рассказывал он, – я вынужден был убрать ногу».
Солженицына Мальро называет писателем девятнадцатого века, вроде Толстого, писателем, который не обращал внимания на достижения Пастернака или Бабеля. Он повторил рассказ о том, как Жид собирался с визитом к Сталину, чтобы осведомиться об участи гомосексуалистов в Советском Союзе, и о том, как сбившиеся с ног кремлевские сотрудники помешали этому визиту; Жида депортировали бы во Францию, а их – в Сибирь. Еще он с любовью вспоминал сэра Исайю Берлина, безусловно, самого выдающегося соперника Мальро по части словесной ловкости.
– У нас с ним одинаковые забавные воспоминания о России. Мы были там в одно и то же время, вращались в одних и тех же кругах. В тридцать четвертом, когда начинались чистки, русская интеллигенция все еще жила в milieu extravagant[154]. Было похоже на Монпарнас в Первую мировую. Там присутствовал некий дух, прямо-таки шекспировский.
Он продолжал рассказ: о писательских кафе в республиканском Мадриде, где Джордж Оруэлл был garçon timide[155], о том, как Эрнест Хемингуэй впервые купил себе смокинг, чтобы посетить его (Мальро) лекцию в Нью-Йорке, целью которой был сбор пожертвований.
– Я не был с ним близко знаком. Впоследствии мы с ним иногда встречались во Франции. Правда, в последний раз у меня сложилось впечатление, что недуг уже поразил его.
Эти двое сердечно ненавидели друг друга. Хемингуэй считал «товарища Мальро» позером, а Мальро считал, что Хемингуэй лишь строит из себя крепкого парня. Когда-то я уже спрашивал его об американском писателе. «Hemingway, c’est un fou qui a la folie de simplicité»[156].
Решив сменить тему, я спросил, как получилось, что у темнокожих африканских народов меньше комплексов по поводу их французского колониального прошлого, чем у их англоязычных соседей.
– В нашем случае это наследие Французской революции. Темнокожие сделались гражданами Франции по Конвенции 1792 года. И результат вышел довольно странный. Ведь какой-нибудь сенегалец может сказать половине моих друзей: «Я стал французом раньше вас». У огромного количества парижан родители из Эльзаса, Ниццы и т. д., а эти места вошли в состав Франции только в девятнадцатом веке. Зато Сенгор [поэт и президент Сенегала] может, если захочет, сказать: «Я француз с 1792 года». Конвенция раскрепостила колонии. Позже Наполеон ввел старые порядки ради Жозефины, но идея раскрепощения сохранилась.
В чем заключалась для Мальро жизнь человека действия?
– Есть определенный тип человека, которому требуется действие ради самого действия, как художнику требуются краска и холст. Но будьте осторожны! Многие из величайших исторических личностей, особенно занятые le grande politique[157], непосредственных действий толком не видали. Это вопрос индивидуального темперамента. По полочкам не разложишь. Наполеон был достаточно воинственным. Александр тоже, а вот Цезарь – в куда меньшей степени, а Ришелье – вовсе нет. При этом Ришелье был одним из величайших людей действия среди французов. Он вытащил Францию из положения третьестепенной державы, превратил в первую страну Европы.
Я имел в виду не это. В конце концов, сам Мальро повидал достаточно непосредственных действий, прежде чем прийти к выводу, что «авантюра осталась существовать разве что в высших правительственных кругах». Что значили для него его собственные действия?
– Во Франции интеллектуалы обычно не способны даже зонт открыть. Если интеллектуал сподобится пойти в ораторы или сражаться за родину, это уже что-то. Скажем так: во мне удачным образом сочетаются интеллект и физическая смелость, что я ежедневно доказывал в Испании. Это совпадение, счастливое совпадение, но все-таки – совпадение, притом банальное! Классический французский интеллектуал – homme de bibliothèque, писатель в своей библиотеке; эта традиция идет со времен Вольтера – что, по сути, неверно, поскольку Вольтер занимал чрезвычайно серьезные политические позиции. Однако репутация человека из библиотеки закрепилась. Есть одна личность, которую вы не помните – слишком молоды, но которая сыграла важнейшую роль, – Анатоль Франс. Анатоль Франс был великий талант. Его хоронили с государственными почестями. Однако Анатоль Франс не просто сам был homme de bibliothèque – его герои, и те были hommes de bibliothèque.
– Но вы из библиотеки бежали?
– Когда… возвращаешься из Азии и обнаруживаешь, что все твои приятели по «Nouvelle Revue Française»[158] пишут романы о гомосексуализме, да еще придают этому огромное значение, так и подмывает сказать: «Есть и другие вещи. Могила неизвестного педераста под Триумфальной аркой – это в некотором роде перебор».