«Утц» и другие истории из мира искусств - Брюс Чатвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Величие Мальро заключается не только в его устных или печатных выступлениях – шедевром была вся его жизнь. Он испытал на себе страхи и надежды, обуревавшие Запад в двадцатом столетии, и остался жив. Он выдвигал на первый план пророческую мысль о том, что Человек (в одиночестве – ведь богов больше нет) переживет угрозу своего уничтожения, что великие люди – при всех их недостатках – будут существовать всегда.
При этом следует признать, что не все так просто. Мальро живет в мистическом настоящем. Он намеренно смешивает события с типичными ситуациями. Александр Македонский, Сен-Жюст, Достоевский, Микеланджело и Ницше – его духовные попутчики, и он вращается в их кругу, словно среди добрых знакомых. Легендарные фигуры превращаются в реальные; произведения искусства оживают; современные люди растворяются в мифах. Мао Цзэдуна, «великого бронзового императора» из «Антимемуаров», странным образом можно заменить на сияющую статую древнего месопотамского царя-жреца. Не верит Мальро и в ложную скромность. Свои воспоминания о де Голле, «Дубы, поверженные наземь», он начинает с замечания о том, что творческие гении (вроде него самого) никогда не оставляли свидетельств о своих беседах с вершителями Истории – достаточно взять Вольтера с Фридрихом Великим или Микеланджело с папой Юлием II; после прочтения книги складывается впечатление, будто великие личности – достояние истории, тогда как великие художники – достояние Вечности.
К тому же имеется проблема со стилем. Слушателей присутствие Мальро завораживает. Они чувствуют, что физически меняются от его голоса, в котором отрывистые вспышки чередуются с невнятным шепотом; потом они обнаруживают, что мечутся в поисках смысла. Интеллект своего читателя Мальро загружает до предела. Образы, ощущения, призывы, философские размышления и поразительные аналогии накладываются друг на друга с телескопическим увеличением. За блестящими мыслями следуют, словно в покаяние, нудные объяснения, на деле ничего не объясняющие. «Трудности», сопутствующие стилю Мальро, однажды заставили Кокто едко заметить: «Вы когда-нибудь видели, чтобы живой человек читал “La Condition Humaine?”»[131]. В переводе его прозу постигла резкая перемена. Риторика высокого накала, прекрасно звучащая по-французски, на английском невыносима.
Сделав головокружительную карьеру, Мальро оставил менее сильных духом далеко позади – и притом в раздражении. Французские литературные круги не жалели усилий на то, чтобы продемонстрировать всем его противоречия, но кое-что оказалось им не по зубам. Специалисты встретили его сочинения по философии искусства криками о непрофессионализме, хотя такой проницательный критик, как Эдмунд Уилсон, ценил их, причисляя к величайшим книгам столетия. Один искусствовед, Жорж Дютюи, превзошел самого себя, опубликовав в пику «Воображаемому музею» Мальро свой собственный трехтомный труд, «Невообразимый музей». Не смея назвать Мальро трусом, Сартр отмахивается от его подвигов в Испании, называя их «героическим паразитизмом».
Личная жизнь Мальро анатомированию не подлежит. Ее исковеркали самоубийство отца, гибель жены, двух братьев и двух сыновей. И все же возникает подозрение, что он таил в себе неприятные секреты. Его первая жена Клара, с которой он развелся, взяла на себя задачу вывести его на чистую воду как фантазера, однако ее воспоминания приводят читателя в такую ярость, что в результате его образ возвышается, ее же – наоборот. Дело в том, что люди действия имеют привычку списывать прошедшие любови и неосмотрительные поступки в архив, предавая их забвению, в надежде на то, что за ними последует нечто лучшее. Мальро обладает основательной памятью, но обновляет свои воспоминания о прошлом так, чтобы они соответствовали его взглядам на настоящее. По темпераменту он никогда не был склонен к ведению записей или дневников, как видно из его автобиографии «Antimеmoires».
Мальро одинок. Последователей у него быть не может. Он никогда не позволял себе роскошь иметь устойчивое политическое или религиозное кредо, а для дисциплины научной жизни он слишком непоседлив. Он не поддается классификации, а этого не прощают в мире, где царят – измы и – логии. Знания его наступают по всему фронту. Методы можно назвать интеллектуальной партизанщиной. Когда все разворачивается по плану, он ослепляет противника блеском и устраивает взрывы у него под носом. Оказавшись лицом к лицу с мнениями более сильными, он отступает, но, ускользая под неопределенным углом, заманивает врага в болото полу-невежества – перед тем как дать решающий бой. Одна из опасностей, грозящих его оппонентам, состоит в том, что он в любой момент может с ними согласиться.
Впервые я познакомился с Мальро два года назад в доме его американских друзей Клемента и Джесси Вуд. Во время беседы был момент, когда он обратил свои зеленые глаза на меня и сказал: «А Чингис-хан? Как бы вы его остановили?» Молчание. Недавно у меня появилась возможность провести с ним полдня, и я спросил, не согласится ли он поговорить о Британии, об отношении к Британии генерала де Голля, о ментальном заторе между Британией и Францией.
Мы встретились в Верьер-ле-Бюиссон, доме семейства Вильморенов, великих французских садоводов. Луиза де Вильморен была его спутницей в последние три года его жизни. Ее салон выходит на участок, засаженный редкими хвойными деревьями, серо-голубыми и темно-зелеными в зимнем свете, а позади светятся белые стволы берез. Среди ее диванов и кресел, обитых голубым и белым хлопком, китайских фарфоровых подставок и животных, позолоченных, лакированных, перламутровых, Мальро раскинул собственный лагерь, расставив по всей комнате свои скульптуры и картины. Еще тут его рисунки – коты, которых он машинально набрасывал во время долгих речей на заседаниях кабинета министров де Голля.
На Мальро был светло-коричневый пиджак с отворотами, похожими на крылья бабочки. В беседе он никогда не расслабляется, постоянно тянется вперед, сидя на краю стула. Вопросы выслушивает крайне сосредоточенно, порой приложив указательные пальцы вертикально к скулам, а после взрывается словами и жестами. Из-под меланхолической маски временами проглядывает его сильно развитое чувство нелепого.
– Во-первых, – сказал он в ответ на мою преамбулу, – то, что я думаю об Англии, – далеко не то, что думают большинство французов. Они по большей части настроены против Англии, я же настроен в высшей степени проанглийски.
И я скажу вам почему. Всей нашей цивилизации угрожает кризис, самый серьезный со времен падения Рима. Как выяснили молодые, секретное божество двадцатого столетия – Наука. Однако Наука не способна формировать характер. Чем больше люди говорят про науки о человеке, тем меньшее влияние эти науки на человека оказывают. Вам не хуже меня известно, что психоанализу никогда не удавалось создать человека. А ведь формирование личности – наиболее важная задача, стоящая перед человечеством. Англия, на мой взгляд, едва ли не последняя страна, где еще происходит une grande création de l’homme[132].
Я чуть было не перебил его. Стояла первая неделя января. С другого берега Ла Манша казалось, что англичане не только никого не создают, но готовы, напротив, разорвать друг друга на части.
– Существуют две страны – как ни поразительно, всего две, – где возникло слово для обозначения идеала человека. Внимание! Я имею в виду не аристократа. Есть испанский caballero, и есть английский джентльмен; причем и Англия, и Испания – страны с колониальным прошлым. С тех пор появился еще один идеальный тип человека – большевик. Неважно, правда ли это; важно то, что архетип владеет коллективным сознанием нации. Единственной державой, которой это удалось лучше – до вас, – был Рим. Рим создал тип человека, которому предстояло держать весь мир в узде на протяжении пяти веков. На смену ему пришел рыцарь, однако рыцарь никогда не был национальной фигурой, тогда как англичанин был представителем Англии, а римлянин – представителем Рима. В промежутке между Римом и Англией националистов не было. Были замечательные люди, но никто из них не был националистом. В этом-то, по-моему, и есть главное значение Англии.
– Чем мне надоели французы, так это тем, что их взгляд на Англию в высшей степени викторианский. В моем представлении об Англии не преобладают ее викторианские или империалистические черты. А вот Англия Дрейка[133] – страна поистине великая (есть, а не была). Во времена наивысшего величия у нее не было империи.
– Так вот, вы спрашиваете меня, что я думаю об Англии, и я вам отвечу: у вас есть одна огромная проблема…
В голосе Мальро появились наставительные нотки. Его проблемы – всегда проблемы моральные; ему присуща вера в то, что стоит справиться с моральными проблемами, как экономические разрешатся сами собой.
– Важнейшая проблема такова: сумеет ли Англия найти способ воссоздать английский тип? Новая инкарнация, вот что это должно быть; ведь викторианский джентльмен не имел ничего общего с джентльменом времен Дрейка. Английский характер был достаточно силен; тем не менее он менялся по ходу веков. Сумеете ли вы заново найти себя?