Печора - Юрий Азаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не мне читать. Коллективу. Мне одному не в силах осуществить замыслы, которые намечаются в этом доме. Как видите, я откровенен с вами. До — позвоночника откровенен. Я, как и вы, здесь человек новый. Мне труднее в чем-то, чем вам. Приходится бороться с устоявшимися методами…
— Я не смогу прочесть лекцию, — решительно сказал я. — У меня не так мышление поставлено.
— Хорошо, прочтите так, как вы читали в прошлый вторник во Дворце культуры.
— Вы и это знаете?
— Племянница моя без ума от ваших чтений.
— Племянница?
— Шафранова Света, ваша ученица… Это было совсем неожиданным для меня. И капитан это понял.
— Сказать вам правду? — вдруг спросил он, как бы погасив свое воодушевление.
Я пожал плечами, однако подался вперед, весь в слух обратился.
— Самое главное ваше достоинство — это поразительное умение связывать все в один узел: эпохи, манеры, соусы и анчоусы, разные искусства и политические направления. Я поражаюсь, с каким искренним правдоподобием вы нарушаете любые законы. Ваш опыт чтения синтетических лекций, такое соединение истории, экономики, географии, литературы, русского языка в один единый творческий процесс да плюс удачная драматизация — это любопытно.
— Вы считаете, что это интересно?
— Это не то слово. Это необыкновенно. Школу надо растормошить. И вы это пытаетесь делать великолепно. Но мне непонятно, как же при этом, вы не увидели связи между обеими Морозовыми: суриковской боярыней и девицей, покончившей с собой в номере на вокзале.
— Но какая связь? — снова удивился я. — Разве?
— Не торопитесь. Связь есть. И Веласкес тоже многое может объяснить. Подумайте, ми-л-лый, — снова употребил он неуместное в этих стенах словцо. Употребил, впрочем, как-то вскользь, без того прежнего нажима, к которому прибегали и он, и мой сожитель. — Подумайте. Желаю вам всего хорошего. У меня на два тридцать назначена встреча. Осталось три минуты. Всего наилучшего.
8
До конца я, наверное, и объяснить не мог, почему от меня отвернулись Рубинский, Бреттеры и Больнова.
Догадывался. И боялся своих догадок. Скользкая, сырая глубина падения — вот на что наталкивалось постоянно моё собственное осязание. Ноздри, мозг, сердце улавливали враждебный дух застоявшейся мокроты. Единственно, чего хотелось, так это чем-то заслониться, куда-то спрятаться, рассеять тревожность, которая охватила меня.
Я понимал, что источник таится где-то рядом: спрятан в происшедших событиях, которые сплелись в один узел, и этот узел перехватил мне горло, отчего душнота появилась, одним словом, невмоготу было. В моем воспалившемся сознании было все перекручено: и Морозовы, и капитан, и недавние мои виражи на конференции, и Новиков, и мама, и появившийся лихорадочно ищущий спасительный блик в моих глазах, особенно в правом, который всегда чуть косил, — все это крепко перемешалось. И не думать об этом я не мог. Теперь я был один. Совсем один. Новиков или капитан отрезали у меня все пути к общению с другими. Я понимал, что мне нельзя проговариваться. Да и капитан дал понять: поменьше болтать надо. И я подтвердил: никому. Моя личная тайна стала государственной. И эту тайну капитан крепко наматывал на свою руку, отчего узел затягивался больше.
Я понимал, с одной стороны, всю бредовость высказываний капитана относительно сходства Сурикова и Веласкеса, а с другой стороны, неопровержимая связь все же была. Ведь стоял же, черт возьми, Суриков напротив портрета Иннокентия X. Быть в Риме и выделить только один портрет — что за ерунда. Но факт остается фактом.
И Морозова Лариса так похожа на суриковские портреты, на боярыню Морозову. Этого тоже не сбросишь со счета. А его точные наблюдения относительно шутов и королей. Кто он такой? Почему он так со мной говорил? Чего я ему лишнего наляпал? А может быть, и впрямь он мой единомышленник? У них тоже что-то произошло, раз стали к стенке своих ставить. Может быть, и этот капитан ставил. Кто-то же должен приговоры вершить. А ну, закройте глаза, я курочек нажму, чтобы полнее потом осуществляться. Живопись живописью, а стенка стенкой. В живописи попробуй себя реализуй, сто тысяч стилей, от мазни да от вони одной одуреешь, а тут бац — и готово. И чего он от меня хочет? Выпытывает, выслеживает, выковыривает. Думает, что обманет. А вот бы взять да и обмануть его, обвести вокруг пальца.
Так думалось. А в другом конце башки кто-то, может быть и некто третий, лихорадочно вел поиск: как защититься, чтобы надежность была. И решительности прибавилось мне, когда подсказалась мне из самого-самого дальнего, наверное, угла мозга, что не следует носа вешать, что даже на Рубинского, Воль-нову и Бреттеров плевать. У них свои игры, свои дела. А у меня все свое. Мне бы достичь того, что задумалось и екнуло у самого сердца, а там уж как бог пошлет. Придут ко мне Вольиовы, и Бреттеры, и Рубинские. Придут, как только снова увидят меня на вершине, где чистый озон. Где живительная влага. Где спасение духа.
И к поиску я кинулся в тот же день. И этот поиск пошел через книжечки, где и про Морозову, и про Веласкеса было написано. Не мог избавиться от навязчивой идеи. Как сел за стол да раскрыл книжечки, так и проковырялся в них часов двенадцать подряд. И мысли поразительные пришли. И такие мысли, что аж страшно делалось в голове. И оправдывалось все, потому как мой поиск не только для себя, то есть личных целей шел, но и с моей школьной работой соединялся. То есть как только стал я читать про Морозову да про Веласкеса, так в моей голове выстроилась цепь оригинальных сцен, которые мы с детьми непременно поставить должны. Зацепились имена и события разные: Разин, Болотников, Робеспьер, Нечаев, Спешнев, Достоевский.
Особенность моей души состоит в том, что она вроде бы и делима на разные части, и каждая сама по себе может жить, и некто третий в ней может противостоять другим «я», а вот все же все в ней (в этом и состоит особенность) намертво прихвачено. Не могу делать десять разных дел, точнее, делая десять разных дел, я их все же все до единого подчинял одной идее. И все подчинялось главному, все к нему подключалось, и уже от главного фокусирующего начала рассеивалось по всему, что охватывалось моим деятельным существом.
Моя новая суть, моя тревожная настроенность мигом материализовалась в общении с детьми. Они немедленно включились в поиск. Зажили моими тревогами, потому что это было действительно интересно. Занимаясь театром, литературой, живописью, этикой одновременно, мы подошли к Сурикову, так, впрочем, и по плану было, и ребят вместе со мной понесло по всем тем местам, где был русский художник. Понесло от Красноярска до Милана, от Милана до Флоренции, от Флоренции до Санкт-Петербурга и так далее.
Связь времен, пространств, душ человеческих..
Связь всего живого на этой земле, расцвета и упадка, низкого и высокого, прекрасного и уродливого, женского и мужского, человеческого и панчеловеческого, — все эти связи вдруг стали ареной моих открытий.
— Нет, вы посмотрите! Посмотрите! — это Света Шафранова вбежала однажды с двумя альбомами Сурикова. — Сравните эти два портрета. Это лее одно и то же лицо.
Несколько портретов Екатерины Александровны Рачковской, женщины из Красноярска, удивительно как схожи с портретом прекрасной итальянки, бросающей цветы на римском карнавале. Такой же тонкий нос, несколько удлиненное лицо. Едва заметные ямочки-впадинки на щеках. И точь-в-точь — губы, и верхняя губа едва заметно приподнята вверх.
— А вы знаете, я недавно где-то видел именно это лицо, — сказал Саша Надбавцев.
— В Риме, разумеется, — подсказывает Света.
— Нет-нет, в Красноярске, отсюда рукой подать, каких-нибудь три тыщи километров. Смотался и прискакал. — это Оля.
— Да видел, видел же я. Клянусь вам чем угодно — видел. Даже могу сказать, где я видел…
— Где же ты видел? — улыбнулся я.
— Вспомнил. На вокзале видел. Еще у нее розовый платок был. Такой шерстяной. Вокруг шубы.„.
— Уже и шуба была, а может быть, еще что-то было, скажем, олени или носороги рядом, — это снова Света.
Саша между тем вдруг переключился на. Светку. Он даже, как мне показалось, чуть-чуть побелел.
— Ты чего вылупился? — вдруг перепугалась Света.
— Да она же на тебя похожа, эта итальянка! — Саша был восхищен своим открытием.
— На итальянку еще куда ни шло, лишь бы не на боярыню Морозову. Эта, если приснится, заикой станешь.
— Дура. Раз на итальянку, значит, и на Морозову…
— Что же, и там сходство? — спросил я.
— Конечно, сходство. Боярыня была первой русской красавицей, а здесь она в цепях, измучена вся, а лицо то же.
— Не болтай глупости, — вмешался я.
А сам думал, что ведь верно, есть сходство во всем этом. И испугался этой уличенности, будто все это ко мне сегодняшнему имело прямое отношение: не просто итальянка с боярыней, не просто картина, а живая жизнь. Моя жизнь со всеми тревогами.