«Мой бедный, бедный мастер…» - Михаил Булгаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но кесарь великодушен, и поэтому второму преступнику Иисусу Вар-Раввану…
«Вот их поставили рядом»,— подумал Пилат и, когда стихло, продолжал; и слова, выкликаемые надтреснутым голосом, летели над Ершалаимом:
— …осужденному за призыв к мятежу, кесарь-император в честь вашего праздника, согласно обычаю, по ходатайству великого Синедриона, подарил жизнь!
Вар-Равван, ведомый за правую руку Марком Крысобоем, показался на лифостротоне между расступившихся солдат. Левая сломанная рука Вар-Раввана висела безжизненно. Вар-Равван прищурился от солнца и улыбнулся толпе, показав свой, с выбитыми передними зубами, рот.
И уже не просто ревом, а радостным стоном, визгом встретила толпа вырвавшегося из рук смерти разбойника и забросала его финиками, кусками хлеба, бронзовыми деньгами.
Улыбка Раввана была настолько заразительна, что передалась и Га-Ноцри.
И Га-Ноцри протянул руку, вскричал:
— Я радуюсь вместе с тобой, добрый разбойник! Иди, живи!
И тут же Раввана Крысобой легко подтолкнул в спину, и Вар-Равван, оберегая больную руку, сбежал по боковым ступенькам с каменного помоста и был поглощен воющей толпой.
Тут Ешуа оглянулся, все еще сохраняя на лице улыбку, но отражения ее ни на чьем лице не встретил. Тогда она сбежала с его лица. Он повернулся, ища взглядом Пилата. Но того уже не было на лифостротоне.
Ешуа попытался улыбнуться Крысобою, но и Крысобой не ответил. Был серьезен так же, как и все кругом.
Ешуа глянул с лифостротона, увидел, что шумящая толпа отлила от лифостротона, а на ее место прискакал конный сирийский отряд, и Ешуа услышал, как каркнула чья-то картавая команда.
Тут Ешуа стал беспокоен. Тревожно покосился на солнце. Оно опалило ему глаза, он закрыл их и почувствовал, что его подталкивают в спину, чтобы он шел.
Он заискивающе улыбнулся какому-то лицу. Это лицо осталось серьезным, и Ешуа двинулся с лифостротона.
И был полдень…
Иванушка открыл глаза и увидел, что за шторой рассвет. Кресло возле постели было пусто.
Дядя и буфетчик
Часов около 11 того вечера, когда погиб Берлиоз, в городе Киеве на Институтской улице дядей Берлиоза гражданином Латунским была получена такого содержания телеграмма:
«Мне Берлиозу отрезало трамваем голову Приезжайте хоронить».
Латунский пользовался репутацией самого умного человека в Киеве. Как всякий умница он держался правила — никогда ничему не удивляться.
Ввиду того, что Берлиоз не пил, всякая возможность глупой и дерзкой шутки исключалась. Берлиоз был приличным человеком и очень хорошо относился к своим родным. Но, как бы хорошо он ни относился, сам о собственной смерти телеграмму дать он не мог. Оставалось одно объяснение: телеграф. Латунский мысленно выбросил слово «мне», которое попало в телеграмму вследствие неряшливости телеграфных служащих, после чего она приобрела ясный и трагический смысл.
Горе гражданки Латунской, урожденной Берлиоз, было весьма велико, но лишь только первые приступы его прошли и Латунские примирились с мыслью, что племянник Миша погиб, житейские соображения овладели мужем и женой.
Решено было Максиму Максимовичу ехать. Латунские являлись единственными наследниками Берлиоза. Во-первых, нужно было Мишу похоронить или, по крайней мере, принять участие в похоронах. Второе: вещи.
Но самое главное заключалось в квартире. Дразнящая мысль о том, что, чем черт не шутит, вдруг удастся занять в качестве ближайших родственников освободившуюся квартиру, положительно захлестнула Латунского. Он понимал, как умный и опытный человек, что это чрезвычайно трудно, но житейская мудрость подсказывала, что с энергией и настойчивостью удавались иногда вещи и потруднее.
На следующий же день, 23-го, Латунский сел в мягкий вагон скорого поезда и утром 24-го уже был у ворот громадного дома № 10 по Садовой улице.
Пройдя по омытой вчерашней грозой асфальтовой площади двора, Латунский подошел к двери, на которой была надпись «Правление», и, открыв ее, очутился в не проветриваемом никогда и замызганном помещении.
За деревянным столом сидел человек, как показалось Латунскому, чрезвычайно встревоженный.
— Председателя можно видеть? — осведомился Латунский.
Этот простой вопрос почему-то еще более расстроил тоскливого человека. Кося отчаянно глазами, он пробурчал что-то, как с трудом можно было понять, что-то о том, что председателя нету.
— А он на квартире?
Но человек пробурчал что-то, выходило, что и на квартире председателя нету.
— Когда придет?
Человек вообще ничего не сказал, а поглядел в окно.
— Ага,— сказал умный Латунский и попросил секретаря.
Человек побагровел от напряжения и сказал, что и секретаря нету тоже, что неизвестно когда придет и что он болен.
— А кто же есть из правления? — спросил Латунский.
— Ну я,— неохотно ответил человек, почему-то с испугом глядя на чемодан Латунского,— а вам что, гражданин?
— А вы кто же будете в правлении?
— Казначей Печкин,— бледнея, ответил человек.
— Видите ли, товарищ,— заговорил Латунский,— ваше правление дало мне телеграмму по поводу смерти моего племянника Берлиоза.
— Ничего не знаю. Не в курсе я, товарищ,— изумляя Латунского своим испугом, ответил Печкин и даже зажмурился, чтобы не видеть телеграммы, которую Латунский вынул из кармана.
— Я, товарищ, являюсь наследником покойного писателя,— внушительно заговорил Латунский, вынимая и вторую киевского происхождения бумагу.
— Не в курсе я,— чуть не со слезами сказал странный казначей, вдруг охнул, стал белее стены в правлении и встал с места.
Тут же в правление вошел человек в кепке, в сапогах, с пронзительными, как показалось Латунскому, глазами.
— Казначей Печкин? — интимно спросил он, наклоняясь к Печкину.
— Я, товарищ,— чуть слышно шепнул Печкин.
— Я из милиции,— негромко сказал вошедший,— пойдемте со мной. Тут расписаться надо будет. Дело плевое. На минутку.
Печкин почему-то застегнул толстовку, потом ее расстегнул и пошел беспрекословно за вошедшим, более не интересуясь Латунским, и оба исчезли.
Умный Латунский понял, что в правлении ему больше делать нечего, подумал: «Эге-ге!» — и отправился на квартиру Берлиоза.
Он позвонил, для приличия вздохнув, и ему тотчас открыли. Однако первое, что удивило дядю Берлиоза, это было то обстоятельство, что ему открыл неизвестно кто: в полутемной передней никого не было, кроме здоровеннейших размеров кота черного цвета. Латунский огляделся, покашлял. Впрочем, дверь из кабинета открылась и из нее вышел некто в треснувшем пенсне. Без всяких предисловий вышедший вынул из кармана носовой платок, приложил его к носу и заплакал. Дядя Берлиоза удивился.
— Латунский,— сказал он.
— Как же, как же! — тенором заныл вышедший Коровьев.— Я сразу догадался.
— Я получил телеграмму,— заговорил дядя Берлиоза.
— Как же, как же,— повторил Коровьев и вдруг затрясся от слез,— горе-то, а? Ведь это что же такое делается, а?
— Он скончался? — спросил Латунский, серьезнейшим образом удивляясь рыданиям Коровьева.
— Начисто,— прерывающимся от слез голосом ответил Коровьев,— верите, раз! — голова прочь! Потом правая нога — хрусть, пополам! Левая нога — пополам! Вот до чего эти трамваи доводят.
И тут Коровьев отмочил такую штуку: не будучи в силах совладать с собой, уткнулся носом в стену и затрясся, видимо, будучи не в состоянии держаться на ногах от рыданий.
«Однако какие друзья бывают в Москве!» — подумал дядя Берлиоза.
— Простите, вы были другом покойного Миши? — спросил он, чувствуя, что и у него начинает щипать в горле.
Но Коровьев так разрыдался, что ничего нельзя было понять, кроме повторяющихся слов «хрусть и пополам!». Наконец Коровьев вымолвил с большим трудом:
— Нет, не могу, пойду приму валерианки,— и, повернув совершенно заплаканное лицо к Латунскому, добавил:
— Вот они, трамваи.
— Я извиняюсь, вы дали мне телеграмму? — осведомился Латунский, догадываясь, кто бы мог быть этот рыдающий человек.
— Он,— сказал Коровьев и указал пальцем на кота.
Латунский вытаращил глаза.
— Не в силах,— продолжал Коровьев,— как вспомню!.. Нет, я пойду, лягу в постель. А уж он сам вам все расскажет.
И тут Коровьев исчез из передней.
Латунский, окоченев, глядел то на дверь, за которой он скрылся, то на кота. Тут этот самый кот шевельнулся на стуле, раскрыл пасть и сказал:
— Ну, я дал телеграмму. Дальше что?
У Латунского отнялись и руки и ноги, в голове закружилось, он уронил чемодан и сел на стул напротив кота.
— Я, кажется, русским языком разговариваю? — сказал кот сурово.— Спрашиваю: дальше что?
Что дальше — он не добился, Латунский не дал никакого ответа.