Александр Солженицын. Гений первого плевка - Владимир Бушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как же вел себя при виде такого мужества и бескорыстия наш пламенный борец против мирового зла? Он прекрасно понимал: «Если б еще к нему присоединился я — то здорово бы мы их потрепали!» И что же? Да вот, без малейшего смущения признается: «Однако я — нисколько ему не помогал. Я хранил молчание. Уклонялся от решающих голосований (чтобы не быть и против него), ускользал куда-нибудь на кружок, на консультацию…» Точь-в-точь как еще в самом начале срока, на кирпичном заводе, будучи сменным мастером, уклонялся от работы, которую не умел делать, — «садился на землю и замирал» за кучами нарытой глины. Надо сказать, что техника своевременного ускользания была разработана и освоена Александром Исаевичем в совершенстве. Он всегда понимал, что вовремя смыться — великое дело!
Итак, тридцатипятилетний лоб «хранил молчание», а его пожилой и больной товарищ «кричал», т.е. делал именно то, что по объявленной им страстной приверженности к правдолюбию должен бы делать как раз он, наш герой. Что ж, опять мала аудитория? Очевидно, это, как всегда, имело значение, но здесь выплывает новая причина его многолетней молчаливости: «Я таил свою задачу: я писал и писал. Я берег себя для другой борьбы, позднейшей».
Этот довод Солженицын приводит особенно часто в оправдание своих не блещущих доблестью поступков и дел. Так, он рассказывает, что в марте 1956 года, уже в ссылке, его опять пытались завербовать в стукачи. По собственному признанию, «кандидатура была намечена правильно». Ну, действительно, прежние заслуги сексота Ветрова[37], надо думать, не остались для кого следует тайной и на воле.
И он опять во всех подробностях описывает сцену вербовки и свое поведение при этом: «Я чувствовал, что вполне в духе эпохи послать его именно туда, куда они заслуживали. Прямых последствий для себя я ничуть не боялся — их быть не могло в тот славный год. И очень весело бы уйти от него, хлопнув дверью». Так почему же не хлопнул, если уж последствий-то быть не могло? Да опять тот самый аргументик: «Но я подумал: а мои рукописи?.. Нет, надо кончать миром». И, отбросив гордую мысль хлопнуть дверью, он ссылается на нездоровье. «А справка есть у вас?» — «Справка — есть». — «Тогда принесите справку».
Александр Исаевич потрусил за справкой с печатью и вот, прижимая ее к груди, разражается такой декламацией: «О, страна! О, заклятая страна, где в самые свободные месяцы самый внутренне свободный человек не может позволить себе поссориться с жандармом!..» Страна, видите ли, виновата в том, что этот «самый внутренне свободный» человек одновременно и один из самых ловко ползающих на пузе.
Но вот опять им же рассказанная в «Архипелаге» история заключенного Григория Ивановича Г. Он попал в плен и после был несправедливо осужден. «Прямота так и светилась из его крупных спокойных глаз, какая-то несгибаемая прямота. Этот человек никогда не умел духовно гнуться — и в лагере не согнулся, хотя из десяти лет только два работал по специальности… Его честность была такова, что, ходя с бригадой овощехранилища на переработку картошки — он не воровал ее там…»
Так вот, этот Григорий Иванович (а ему было уже под пятьдесят), когда его в Кемеровском лагере некий администратор попытался завербовать в лагерные стукачи, ответил ему: «Мне противно с вами разговаривать». Тот стал запугивать: сам придешь, мол! Григорий Иванович не испугался, не побежал за справкой с печатью, не стал извиваться на пузе, а снова дал решительный ответ. Повторим: было это не на свободе, как у Ветрова, а в лагере, и не после февраля 1953 года, не после Двадцатого съезда, как у Ветрова, а до. Подобные образцы достоинства и духовной твердости не оказывали на нашего героя вдохновляющего и укрепляющего воздействия никогда.
Рассказывает такой случай, имевший место под новый 1962 год. Поехал с женой из Рязани в Москву, чтобы там у некоего Теуша спрятать свои рукописи: «В праздничной электричке какой-то пьяный хулиган стал глумиться над пассажирами. Никто из мужчин не противодействовал ему: кто был стар, кто слишком осторожен. Естественно было вскочить мне — недалеко я сидел, и ряшка у меня была изрядная. Но стоял у наших ног заветный чемоданчик со всеми рукописями, и я не смел: после драки неизбежно было потянуться в милицию… Вполне была бы русская история, чтоб вот на таком хулигане оборвались бы мои хитрые нити. Итак, чтобы выполнить русский долг, надо было нерусскую выдержку иметь».
Ах, как возвышенно сказано: русский долг! Нерусская выдержка! Но не странно ли: такой быстроумный в других случаях, здесь наш Гуго Пекторалис как бы не в силах сообразить, что, во-первых, для усмирения дебошира вполне могло оказаться достаточным крепкого внушения, а тут, глядишь, поднялись бы и другие пассажиры, допустим, два-три, взяли бы милягу под белы рученьки и безо всякой драки, даже без перенапряжения триединых сил выставили бы его на первой же остановке из вагона; во-вторых, вовсе не существовало неизбежности «потянуться в милицию» — вышибли бы при сочувствии всего вагона пьянчужку на перрон, и делу конец; в-третьих, если бы милиционер все-таки действительно вмешался в инцидент, то разве он, подобно всем остальным, не увидел бы сразу, что один пьян и бесчинствует, а другой трезв и урезонивает алкаша; наконец, в-четвертых, если уж так страшно за «заветный чемоданчик», то ведь рядом жена — можно оставить драгоценную ношу под ее надежную родственную сохранность, а самому, не щадя своей ряшки, ринуться все-таки в бой… Ни одно из этих соображений не пришло в светлую голову Александра Исаевича. Выказывая нерусскую выдержку, он молчал, а может быть, и не дышал: выполняя русский долг, он изо всех сил впечатывал свой горячий от гражданского негодования зад в сиденье…
А ведь случаются на железных дорогах эпизодики и посо-держательней, чем пьяный дебош, и ведут себя при этом некоторые русские люди не совсем так, как наш Гуго. Газета «Советская Россия» 13 августа 1978 года в корреспонденции журналиста М. Панкова рассказывала: «Ранним утром в вагон стоящего на станции электропоезда Куйбышев — Обшаровка вошел мужчина. Он выстрелил в потолок, оглядел пассажиров, спросил: „Понятно?“ — и приказал: „Готовьте деньги“. Преступник полагал, что запугал окружающих и никто не рискнет оказать ему сопротивление. Но ни секунды не раздумывая, на него бросился Иван Фомич Яровский, рабочий треста „Южуралэлеваторстрой“, с намерением вырвать оружие. Выстрел оборвал жизнь самоотверженного человека. Но схватка продолжалась. В борьбу вступил машинист тепловоза локомотивного депо „Куйбышев“ Константин Васильевич Выприцкий, он был ранен. И все же бандит не ушел. С помощью других граждан он был задержан и обезоружен.
Указом Президиума Верховного Совета СССР за мужественные и самоотверженные действия, проявленные при задержании опасного преступника, И.Ф. Яровский (посмертно) и К.В. Выприцкий награждены орденами Красной Звезды».
У Ветрова тоже была Красная Звезда, полученная за службу в беспушечной батарее. Вот бы взвесить его орденок и эти… Интересно представить себе нашего орденоносца в только что описанной ситуации. Как поступил бы он, если бандит сказал бы ему: «Что это у тебя там за пузатенький такой чемоданчик? А ну, отдай не греши!» Вспомнил бы тут Гуго о своем «русском долге»? Попытался бы сопротивляться? Ой, сомнительно! Гораздо легче рисуется воображению («Нельзя проверить, но как-то верится», говоря его же словами) совсем другая картина: достал он носовой платок, обтер чемоданчик и протянул со словами: «Можно. Это — можно».
Оправдание своего молчания и бездеятельности ссылкой на рукописи — удачнейшая находка. Он то и дело прибегает к ней: «Я способен крикнуть! Но вот что: главный ли это крик? Надо горло беречь для главного крика». Да, такое заботливое бережение своего горла — это поистине нерусская выдержка, совершенно чуждая нашей литературе. Как бы она выглядела ныне, если бы, допустим, Радищев, написав «Путешествие из Петербурга в Москву», Пушкин — оду «Вольность», Лермонтов — «Смерть поэта», Толстой — «Не могу молчать», — если все они вдруг задумались бы: «А главный ли это крик?» и, решив, что нет, еще не главный, убрали бы написанное подальше в письменный стол?
Даже и от своих разлюбезных дружков-единомышленников Ветров отворачивается все с тем же аргументом на устах: «Я не заступился за Буковского, арестованного в ту весну. Не заступился за Григоренко. Ни за кого. Я вел свой дальний счет сроков и действий… Я не защищал и Максимова, как остальных, все потому же…» Ну, другой вопрос, кому бы помогли его заступничество и защита, да и кому они вообще были нужны: припарки, как известно, помогают не всем. И всегда он молчал и таился не только и не столько потому, что «мала аудитория» или беспокоился за свои рукописи, а главным образом, в первую очередь потому, что дрожал за себя, за свою шкуру, за свою ряшку. Да, именно в ряшке вся суть.