«Тойота Королла» - Эфраим Севела
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Врачи прописали мне постельный режим, и я не выходил из дому. Большую часть дня я проводил наедине с Верой, а когда она отлучалась в магазин или в прачечную, испытывал беспокойство и нервничал. Меня охватывал страх при мысли, что вечно так длиться не может и настанет момент, когда Вера уедет, и я не мог себе представить, как я буду один, без нее.
Ее крепко сбитая, ладная фигурка волновала меня, и я порой ощущал, будто по мне прошел электрический разряд, когда она прикасалась своей упругой ладошкой к моему телу. Я улавливал ответную дрожь ее руки.
Я не стеснялся ее, как не стесняются в детстве матери. Она уносила из-под меня, когда я лежал в госпитале недвижим, утки с испражнениями, мыла меня в ванне совсем голого, и оставались мы с ней в ванной комнате одни, взаперти. И она своими маленькими, но крепкими ручками обтирала всего меня и не отводила стыдливого взгляда, совершенно далекая от игривых мыслей, вся поглощенная исступленной материнской заботой обо мне. В госпитале обслуживающий персонал и раненые иногда грубовато дразнили нас женихом и невестой, и Вера сердилась и однажды вцепилась в волосы не в меру языкастой санитарке, и ее за это чуть не уволили. Помогло мое и других раненых заступничество.
Мы оба избегали заговаривать о наших чувствах, словно боясь обжечься и все погубить.
Иногда, уснув днем, я улавливал ее дыхание возле моего лица и быстрое, вороватое прикосновение ее сухих горячих губ к моей щеке, носу, лбу. Я не открывал глаз и замирал, чтоб не отпугнуть ее. Выдавала меня улыбка, помимо моей воли растягивавшая губы, и тогда Вера, отпрянув, сердито замахивалась на меня: — Притворщик… Горе мое…
Получилось так, что она никого не подпускала ко мне, все успевая сделать до того, как мать и отец пытались предпринять что-нибудь. Я стал ловить недовольные, ревнивые взгляды матери, и мое сердце холодело при мысли, что они могут поссориться и невзлюбить друг друга.
Как-то я подслушал их разговор на кухне, прижавшись ухом к прикрытой двери. Мама пила чай, и на этом же столе, на другом конце его, Вера гладила выстиранное белье. И мое, и мамино, и отцово.
Они вполголоса переговаривались, и я слышал, как Вера просила:
— Миленькая моя, не гоните меня. Хотите, я вам буду… вместо прислуги? Все по дому делать, останетесь довольны… И платить не надо… Как для родных постараюсь.
— Глупенькая ты, — отвечала мама. — Разве я тебя гоню? Как ты могла даже подумать? Но дело в том, что в Москве нельзя жить без прописки. Узнает милиция, и тебя в 24 часа отправят отсюда.
— А что нужно… чтоб была… эта прописка? — упавшим голосом спросила Вера. — Может, как-нибудь?
— Никаких «как-нибудь», дорогая. До сих пор наша семья была без пятнышка… И обходить законы мы не собираемся… да и не умеем.
— Что же мне делать? Как быть?.. После долгой паузы мать сказала:
— Ну, если уж тебе так хочется остаться в Москве… один способ… выйти замуж… за москвича.
— Какого москвича?
— Ну, уж это твоя забота. Ты привлекательна, молода… найдешь, если захочешь.
— Кого? За кого замуж?.. Если я уже влюбленная… на всю жизнь.
— Ты это серьезно? — дрогнул мамин голос.
— Сами знаете. Не мне вам рассказывать. Дальше послышался сдержанный плач.
Я не вмешался и ничего не успел предпринять, чтоб отстоять Веру, потому что, на беду, у меня этой ночью подскочила температура, я стал бредить, и меня в полубессознательном состоянии увезли. Вера рвалась за мной в больницу, пыталась на ходу вскочить в увозившую меня машину, но ее не пустили. Мама чуть не силой вернула ее домой.
Мне сделали третью по счету операцию. Извлекли еще несколько крохотных кусочков металла из околосердечной сумки и оставили лишь один-единственный осколок, трогать который даже московские специалисты не отважились. Тот самый, что вонзился в сердечную мышцу и врос в нее. Медицинский консилиум сошелся на том, что я могу прожить довольно долго, нося в своем сердце осколок, но почти никаких гарантий остаться в живых, если скальпель шевельнет этот кусочек металла.
Операцию я перенес с превеликим трудом и несколько дней после нее плавал где-то между жизнью и смертью. Так что мне было не до Веры. А вспомнил я ее, когда меня везли из больницы домой, и в машине, кроме отца и матери, никого больше не было.
— Где Вера? — похолодел я.
Меня не обмануло предчувствие. Отец и мать отводили глаза, и мать при этом повторяла:
— Тебе нельзя волноваться. Не смей волноваться.
— Где моя Вера? — настаивал я, переходя на крик. — Что вы с ней сделали?
Отец и мать сидели по обеим сторонам от меня на заднем сиденье служебной машины отца. Этим автомобилем пользовались руководящие работники его ранга по очереди, и отцу не хотелось, чтобы шофер был в курсе наших семейных дел. Он упросил меня потерпеть до приезда домой и уж там в спокойной обстановке выяснить, что к чему.
Мне действительно было противопоказано волнение. Я лежал в опустевшей без Веры квартире, в постели, приготовленной ее руками, и, исходя бессильными слезами, понимал, что меня жестоко и подло обманули, совершив за моей спиной, пользуясь моей беспомощностью, гнусную и мерзкую непристойность.
Отец и мать сидели у кровати с виноватыми лицами. Из их сбивчивых, порой нелогичных объяснений я выяснил, что Веру спровадили вскоре после моего отбытия в больницу. Для пущей достоверности ее припугнули милиционером, которого, я не сомневаюсь, позвала сама мама, и он явился ночью, поднял Веру с постели, проверил ее документы и велел в 24 часа покинуть Москву, или он подвергнет ее аресту за нарушение строгих московских правил пребывания в городе.
— Мы ее не обидели, — оправдывалась мама. — Расстались, как с родной дочерью. Она не может быть на нас в претензии. Дали денег на дорогу, продуктов и проводили на вокзал. Поверишь ли, даже плакала, прощаясь с ней… так привязалась за это время.
— Крокодиловы слезы, — замотал я головой. — А куда она поехала, ты знаешь?
— Не-ет, — растерянно протянула она. — В спешке, впопыхах забыла спросить ее… а она сама почему-то не оставила адреса.
— Следовательно, вы спровадили в неизвестность, к черту на рога, беззащитную девчонку, у которой нет в этом городе ни одной близкой души, кроме меня. Вы вышвырнули за ненадобностью человека, спасшего вам сына, вытащившего его буквально с того света и пожертвовавшего ради него всем, даже собственной семьей.
— Но что мы могли поделать? — вскричала мама. — Не нами законы писаны. Ее бы все равно не оставили в Москве.
— А выйти замуж? — крикнул я в ответ.
— За кого?
— За меня! Я бы женился на ней, вернувшись из больницы, и все проблемы были бы решены.
— Кроме одной, — вмешался до того терпеливо молчавший отец. — Ты бы поставил крест на своем будущем.
— Какой крест? Почему?
— Потому что она, Вера, к сожалению, подпадает под категорию людей, к которым советская власть не питает доверия. Возьми себя в руки, сынок. Я понимаю твои чувства. Ты добрый, честный и порядочный человек.
— Почему же вы, мои родители, не такие?
— Со стороны лучше видать, — понурил голову отец. А мать рассердилась:
— Грех тебе так говорить. Никто еще не упрекнул твоих родителей в непорядочности…
— Я… я упрекаю. А кто лучше меня знает вас? Вы совершили преступление! Понимаете, преступление!
— Со временем ты изменишь свое мнение, — кротко возразил отец. — Ты еще далеко не все понимаешь. Вера была на оккупированной территории, у фашистов. К таким лицам в ближайшие годы не будет доверия, на них лежит нечто вроде клейма.
— Миллионы клейменных, — завопил я. — Мы сами не смогли их защитить, бежали перед врагом, оставили ему огромные территории с населением, которое претерпело адские муки, и теперь, когда эти люди, в основном женщины и дети, наши русские люди, наконец, освобождены от чужеземной оккупации, мы их, миллионы и миллионы, берем под подозрение, делаем людьми второго сорта и клеймим чуть ли не предателями. Кого? За что? И кто? Свою вину, свое неумение воевать валим на их плечи, отводим на них душу за свои собственные грехи.
Отец и мать застыли на стульях у постели, охваченные страхом, что кроме них еще кто-нибудь, хотя бы соседи, могут услышать мои кощунственные, строжайше наказуемые речи, и тогда и мне и им не поздоровится. А я, выпалив все это, обессиленный и опустошенный, отвернулся к стене, забинтованной спиной к ним.
Этой ночью зазвонил телефон, и, когда мать, поднявшись с постели, взяла трубку, оттуда не донеслось никакого голоса, и на ее вопрос, кто это, зазвучали короткие гудки отбоя. Ругнувшись, мама вернулась в постель. И снова раздался телефонный звонок.
— Не подходи! — крикнул я матери. — Это мне!
Отец и мать, взъерошенные спросонья, в нижнем белье, подняли меня из постели и под руки подвели к висевшему на стене неумолкавшему телефону. Трубку снял отец и, не приложив к своему уху, протянул мне и держал так, чтоб я мог слышать и говорить.