Мудрость чудака, или Смерть и преображение Жан-Жака Руссо - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я посетила могилу вашего супруга, моя милая, – сказала она серьезным, дружеским тоном, однако без излишней фамильярности; так разговаривала она с людьми из народа, когда желала выразить им свое участие. Она научилась у матери-императрицы обращению с простыми людьми; в приветливости никто из монархов не превосходил Габсбургов. – Тяжелый удар постиг вас, – продолжала Мария-Антуанетта и добавила тихо, почти интимно: – Мне рассказывали, сколько вам пришлось вытерпеть из-за беспокойной философии вашего уважаемого супруга, который при всем своем величии был несколько чудаковат. Представляю себе, мадам, что вы испытывали, теряя ваших малюток.
«Должно быть, наш юродивый и впрямь был великий человек, если королева разводит вокруг него столько антимоний. Уж теперь рукописи наверняка поднимутся в цене, надо надеяться, что маркиз вдолбит это издателям. Если бы только Тереза не держала себя такой дурой! Поплакать-то чуть могла бы, корова!»
Но Тереза онемела в своем счастливом смущении. «Какая милостивая важная дама, – думала она. – А что за красавица. И кавалер ее. Как одет! А как статен! И все они приехали ко мне! Какая честь! Вот жаль, что Жан-Жак не дожил до этого! А уж что мосье Николас всего этого не видит – так до слез обидно». Но слов для ответа королеве Тереза не находила.
– Да, Madame, – выручила ее наконец мадам Левассер. – Моей дорогой Терезе пришлось немало перенести. Но он ведь был великий философ, наш бедняжка Жан-Жак, и тут уж смиряешься и все причуды принимаешь как должное. Я всегда говорила моей Терезе: ты несешь свое бремя во славу Франции.
«Надо непременно сказать несколько ласковых слов и этой противной старухе, иначе Водрейль меня потом загрызет», – думала Мария-Антуанетта.
– Но у вас, по крайней мере, есть ваша дорогая матушка, – сказала она Терезе. – Это большое утешение, я знаю по себе. В тяжелые минуты я всегда вспоминаю о своей матери, императрице, и это придает мне силы.
– Да, Madame, – сказала Тереза и поцеловала Марии-Антуанетте руку.
А мадам Левассер заверила:
– Весь остаток моей жизни я буду молиться за ваши величества, за вас, Madame, и за вашу всемилостивейшую мать – императрицу.
Так завершилось посещение Эрменонвиля Марией-Антуанеттой. Этим посещением королева как бы лично скрепила печатью протокол Лебега о смерти Жан-Жака, и теперь уж не было ни надежды, ни страха, что зияющая рана на виске умершего и ее оттиск на посмертной маске станут еще когда-нибудь предметом исследования.
10. Фернан видит свет
Добившись у отца изгнания убийцы, Фернан думал, что его задача выполнена и что отныне воздух Эрменонвиля чист по-прежнему.
Комедия у могилы Жан-Жака показала ему, как сильно он заблуждался. Королева Франции по-сестрински благосклонно протянула руку женщине, виновной в смерти учителя!
Глядя на эту слащавую и глубоко гнусную комедию, Фернан понял: если убийство могло совершиться, то вина за него падает не только на непосредственного злодея; убийца понадеялся – и не без основания, – что его не станут преследовать. Повелители страны не только закрывали глаза на грубый обман, которым оплели правдивейшего из людей, они извращали вдобавок картину его смерти – заволакивали его кончину туманом лжи. Правды не хотят знать, никому в стране нет дела до правды, все дружно стараются втоптать ее в землю.
Эта мысль обрушилась на Фернана, как землетрясение. Она потрясла все его бытие.
До сих пор он не очень задумывался над своим будущим, заранее предопределенным. После нескольких лет в армии или на дипломатической службе он с Жильбертой вновь поселится в деревне, в Эрменонвиле или в другом его владении; имениями своими он будет управлять, пользуясь новейшими методами и заботясь о физическом и нравственном благоденствии арендаторов и крестьян; но больше всего он будет читать, размышлять и, быть может, писать.
И вдруг он понял; так жить он не сможет. Ему тошно оставаться в Эрменонвиле. Ему невыносим отец, который презренными средствами старается подклеить и подлатать разбитый образ Жан-Жака. Невыносимы сады с их искусственной мирной безоблачностью, чья лживость наказана могилой убитого Жан-Жака. Фернан не может жить в этих местах, освященных, обесчещенных, оскверненных, проклятых всем, что пережито здесь Жан-Жаком и им, Фернаном.
Не только Эрменонвиль постыл ему, но и все это от нутра идущее философствование и мудрствование взято им теперь под сомнение. Сидеть в деревне, читать, размышлять о мире, о жизни и о собственной душе – этого мало. Никто так не усовершенствовался в этом, как Жан-Жак. Никто так широко не объял умом мир и его взаимосвязи и так глубоко не заглянул в собственное сердце, как он. Но окружающей действительности он не видел. Он умел летать, ходить он не умел.
Ярче и сокрушительнее чем когда-либо раскрылось перед Фернаном противоречие между жизнью Жан-Жака и его учением.
Без философии нельзя заниматься практической деятельностью, но одной философии, теории мало. Теорию нужно мерить масштабами окружающей действительности, шлифовать о реальную действительность. Нужно руками осязать суровую живую жизнь, непрестанно с ней соприкасаться, получать от нее толчки и пинки. Нужно испробовать горечь и сладость, и тогда, исходя из собственного опыта, решать, что благо и что нет.
Так учил сам Жан-Жак. Его Сен-Пре в состоянии полного отчаянья не кончает собой, он бросается в гущу жизни, принимает участие в грандиозном кругосветном путешествии.
Ему, Фернану, нужно отправиться куда-нибудь очень далеко. Одному, без наставников и без провожатых. Путешествия, которые он совершал с отцом, – в Англию, Италию, Швейцарию, эти комфортабельно обставленные поездки с целью изучения искусств, не много дали ему.
Надо увидеть подлинный мир, а не мир старинных книг. Надо поглядеть на него собственными глазами, осязать его собственными руками.
Жильберта, конечно, не обрадуется, узнав, что он уедет на много лет. Но она поймет его, должна понять.
Назавтра же он был у нее. Изложил ей свою идею.
Если посмотреть на посмертную маску Жан-Жака с левой стороны, разъяснял он Жильберте, то от нее веет покоем, благородством, величием, но стоит взглянуть на нее справа, как в глаза бросается глубокий шрам, и от покоя ничего не остается. Шрам проходит не только через висок Жан-Жака, он проходит через всю Францию. Первое – правда и второе – правда, но эти две правды находятся в противоречии. Любой, кто посмотрит, непременно ощутит: между тем, что должно быть, и тем, что есть, – нет более ничего общего.
Фернан бегал из угла в угол, говорил быстро, торопливо, он так много открыл для себя, он хотел всем этим поделиться с Жильбертой и хотел сказать все сразу.
Жильберта старалась его понять.
– Ты, значит, больше не веришь в Жан-Жака? – спросила она, деловито подытоживая.
Фернан испугался: он, видимо, плохо выразил свою мысль.
– Конечно, верю! – воскликнул он. – Глубже чем когда бы то ни было. Но дело в том, что учение Жан-Жака так и осталось словами. Слова за ним повторяют, измельчая и пережевывая, но ни для кого они не являются законом жизни. И я тоже не нашел пути от этих слов к действительности. Я только невероятно плутал.
Жильберта все еще не понимала, куда он клонит.
– А теперь ты нашел правильный путь? – спросила она напрямик.
С быстротой молнии и словно озаренный ею, он вдруг понял. Попросту пуститься в путешествие куда глаза глядят – этого еще недостаточно. Существует часть света, одна, определенная, которая влечет его к себе.
– Есть на земле люди, – заявил он пылко и решительно, – действующие по заветам Жан-Жака. Не здесь. За океаном. Я хочу быть с ними. К ним я поеду.
Вот еще новая выдумка! Жильберта молча, внутренне кипя, смотрела на него. Возможно, что для американских повстанцев и для их Франклина и Вашингтона война в лесных дебрях как раз то, что им нужно, но графу Брежи и будущему сеньору Эрменонвиля там делать нечего. Можно от всего сердца желать американцам победы, но нет никакой необходимости самому участвовать в этой войне, терпеть лишения, валяться в грязи и ставить свою жизнь на карту. Она непроизвольно покачала головой.
Фернан, счастливый, продолжал с жаром:
– Понимаешь, теперь оказывается, что я не зря провел два проклятых года в военном училище. Провидение есть, Жан-Жак и в этом прав; в итоге даже злое и глупое приобретает свой смысл.
Но он видел, что Жильберта не верит ему и что в ней растет протест, он прямо-таки из кожи лез вон, стараясь убедить ее:
– Пойми же меня, Жильберта. Эти безмозглые версальские франты, эта королева со своим кокетливым Трианоном, весь этот изолгавшийся двор с его выветрившимся ароматом великих столетий, отошедших в прошлое, – ведь это не жизнь. Все эти люди только и способны, что на праздное острословие, на отплясывание гавотов и на разыгрывание пасторалей. Все это мертво и уже наполовину истлело. Из всех этих кавалеров и дам никто представления не имеет, что такое народ, да они и забыли, что он существует вообще. Я правильно делал, что никогда не хотел жить этой жизнью. – И по-мальчишески задорно воскликнул: – Теперь я знаю, где мое место! Теперь я знаю, что должен делать!