Воспоминания - Ю. Бахрушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не прошло и месяца после этого письма, как Абельс получила от матери короткую записку: «Все кончено. Не знаю, каким образом, только я — невеста Алексея Александровича Бахрушина… В воскресенье отправились на каток совершенно неожиданно, и потом тоже совершенно неожиданно встретила там его. Я даже чуть не вскрикнула, когда его увидала. Там он мне сделал предложение. Я ему ответа не дала. А потом кончили в четверг в купеческом клубе. В субботу помолились Богу, и в эту субботу нас благословляли. Больше писать я положительно не могу. В голове так все перепуталось, так страсть…» Письмо подписано просто «Вера», и внизу сделана приписка: «Р. S. Написала было «твоя», да потом подумала, что это ложь, и переправила. Не сердись».
Для матери началась новая жизнь. Сперва робко, а затем все смелее и смелее она начала осуществлять свои мечты и планы. Вначале она с увлечением отдалась путешествиям, а потом с жадностью принялась учиться. За короткий срок она освоила пишущую машинку, переплетное дело, тиснение по коже, резьбу по дереву. Причем всем этим она занималась до тех пор, пока не достигла некоторой степени совершенства. После ее смерти остались бесконечные образцы ее работы. Удовлетворившись тем или иным своим достижением, она переходила к следующему предмету. Так продолжалось до самой ее смерти. Чего-чего только серьезно не изучила мать — она хорошо плела и вязала кружево, великолепно вышивала гладью, прошла специальный курс кулинарного искусства, на редкость искусно плела корзины, с профессиональным умением тачала сапоги. Кроме того, она была знающим садоводом, очень неплохим сельским хозяином и отличным фотографом-любителем.
Параллельно с приобретением практических знаний она живо интересовалась и отвлеченными вопросами, в частности философией, стремясь приложить ее к жизни. Но в этом отношении ей нужен был руководитель. Она нашла такового в лице Сергея Евграфовича Павловского, человека начитанного и культурного, глубоко интересовавшегося этическими вопросами и постоянно искавшего истину. На книжных полках матери замелькали имена философов-этиков. Лao-Цзы, Конфуций, Лев Толстой, Чаннинг, Платон, Паскаль, Ларошфуко и другие стали ее постоянным чтением.
Духовная близость матери и Сергея Евграфовича Павловского продолжалась долгие годы, до тех пор, пока он не увлекся окончательно толстовством. Мать как христианка легко принимала некоторые философские взгляды Толстого, но как православная во многом не могла с ним согласиться. Кроме того, ей всегда оставалась непонятной проповедь непротивления злу.
В то время не только я, но и мой преждевременно умерший брат были на свете, и мать лихорадочно копила знания, чтобы быть нам полезной. Болезнь брата и вынужденная ссылка в Кисловодск были большим испытанием для матери. Молодая, двадцативосьмилетняя женщина, привыкшая к комфорту и спокойной жизни, где повседневные заботы ложились на кого-то другого, где все бытовые жизненные вопросы решались без ее участия, она вдруг была принуждена стать лицом к лицу ко всему этому и действовать самостоятельно, имея еще на руках при этом двух малолетних детей. Но мать храбро решилась на это и с честью выдержала свой искус.
Близкие в Москве и мой отец отдавали себе полный отчет о том положении, в которое юна была поставлена, и боялись за нее. Она же самоотверженно боролась с трудностями, и ее единственной заботой были дети.
«Спаси Бог, — писала она отцу, — дети что-нибудь, хоть прыщик сделается, так совсем заскучаешь. Ну уж, конечно, выдержу…»
Мысль о детях и их воспитании является постоянной темой ее переписки с отцом. «Раз ты находишь, что ты плохо воснитан, тем более должен стараться воспитать своих…» — писала она ему в одном письме. В другом она излагала свои взгляды уже более подробно. «Я, пожалуй, создана скорее для деревни, а не для города, — признавалась мать. — Общественной службы такой, где семья бросалась бы для общества, я не понимаю. Я всегда была согласна, что жить только для своей семьи, в особенности мужчине, не след, но заниматься обществом, бросая на произвол судьбы нравственное воспитание детей… тоже не след. Масса общественных дел, кроме самого главного — воспитания двух своих собственных сыновей, для того, чтобы этим действительно принести пользу обществу, дав ему двух людей и граждан. Заботиться, чтобы они были сыты и здоровы, — это мало, и животные об этом заботятся…»
И мать действительно претворяла эти свои взгляды в жизнь.
Получение первых знаний неразрывно связано у меня в памяти с образом матери. С самых ранних лет я помню мать во время прогулок на даче, во время просмотра книг с картинками или во время смотрения на улицу постоянно стремящейся в занимательной форме сообщить мне какие-либо знания. Позднее она первая начала учить меня писать и читать. Под ее руководством я начал мучиться над букварями Толстого и стал чертить свои первые анемичные палочки и косопузые нолики, получая выговоры за жирные кляксы. Она же начала будить во мне интерес к музыке и рисованию.
Но, увы! Моя мать не была педагогом по призванию. Она чрезвычайно увлекалась педагогикой, но не теми предметами, которые преподавала. У ней не было дара заинтересовать, увлечь. Кроме того, ее желание вести ребенка за собой было столь велико, что она недостаточно внимательно анализировала природные склонности своих детей, полагаясь более на наследственность. В конце жизни она не переставала себя упрекать в этом и однажды, за год до смерти, встретившись с одним из моих учителей, высказала ему мнение, что он, как более опытный, был обязан в свое время указать ей, что она направляет меня по ложному пути и собирается насиловать мою натуру.
Еще в молодости мать не была лишена сомнений в своих педагогических талантах. С трогательной непосредственностью она записывала в специальную тетрадь мелкие события из моей жизни, могущие определять мой характер, и тут же делала свои примечания и выводы. То и дело читаешь такие фразы: «Скорее всего я виновата — не умею приохотить», «Должно быть, не умею взяться», «Пою я отвратительно, то есть попросту не умею, но раньше он не любил никого слушать, а теперь даже меня может». Порой в ее записях звучат ноты отчаяния. «Хорошо писать в книжках, — замечает она, — «когда ребенок занят, то ему в голову не могут прийти дурные шалости», а если он один растет, как у меня, что же тогда делать? Он занят, занят, а потом хочется и поиграть, побегать: а с кем? Я не могу с ним, одному скучно, и начинаются шалости».
Наконец в октябре 1903 года мать записала: «Начал учиться. 3 раза учительница русского и арифметики; 1 раз священник, 2 раза учитель чистописания. С учителями учится серьезно и не шалит, а с учительницей не лучше, чем со мной».
О своей первой учительнице ничего не помню, не могу даже воссоздать себе ее внешний вид, осталось лишь в памяти, что ее звали Валентина Константиновна. Об учителе чистописания — и этого не помню. Зато учителя Закона Божия, отца Симеона Ковганкина, помню хорошо. Это был добрейшей души толстяк с немного бабьим лицом, малепьким носом пуговкой, на котором с трудом держались очки в тонкой золотой оправе. Он был типичной жертвой уродливых традиций русского священства, по которым церковный сан был не только нравом, но и обязанностью узко определенной касты. Раз твой отец священник, хочешь не хочешь, а будь священником, иначе потеряешь насиженный приход, уютный домик, в котором родился и рос, да вдобавок еще сделаешься чужим всем близким. В итоге от своих отстанешь и к чужим не пристанешь. А коли на твое горе ты еще второй сын, так ищи себе невесту среди единственных дочерей, часто незнакомых попов, сватайся к ней и женись на какой-либо страхолюдине, а то будешь выброшен из своей среды. Касте дела не было, что тебя тянуло на совсем другое поприще, на котором ты мог быть куда полезнее. Сколько трагедий разыгралось из-за этого, в особенности после революции…
Отец Симеон с чисто христианским смирением носил свой сан и был чужд какого-либо намека на недовольство и неудовлетворенность жизни. Но это происходило лишь по незлобивости его чудного характера. А как часто, рассказывая мне тот или иной эпизод из Священной истории, он вдруг прерывал свой рассказ, устремлял взгляд своих маленьких глаз кудато вдаль и начинал фантазировать. Он говорил о том, как люди будут жить в будущем, какая у них будет замечательная жизнь, как будет развита техника, строительство. Он так же резко обрывал свои отвлеченные речи, как и начинал их, и, обратив на меня свой добрый взгляд, смущенно спрашивал:
— Так о чем я говорил-то?
Порой мне приходилось заходить к отцу Симеону на квартиру в его маленький домик при церкви Николы Кузнецкого. Там меня всегда поражали хитроумно устроенные звонки на дверях, особые запоры на окнах и тому подобные усовершенствования работы самого батюшки. Отец Симеон оказал большое влияние на мое духовное развитие — слушая его фантазерство, я незаметно поддавался его увлечению и невольно, оставшись один, начинал так же фантазировать и строить воздушные замки. Связь с отцом Симеоном я держал долго, до первых годов революции, а потом как-то потерял его из виду.