Вторая смена - Лариса Романовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ничего толком не пропало. Шкатулку достали, все из нее высыпали – и серьги, и цепочки, а не взяли ничего. И в остальных местах тоже так – шкаф распахнут, ящики выдвинуты. Причем не в белье, а на кухне, где соль и сахар…
Это инструменты, искали. Остатки ингредиентов, забей-траву и ягоду веронику…
– Ты знаешь, что пропало, по итогам? В жизни не поверишь! – Марфа сидит за кухонным столиком, отпивает вино и даже закуривает – совсем успокоилась, типа. – Книжку они у меня взяли, прикинь?
– Сберегательную? – соображаю я.
– Да в том-то и прикол. Обычную книжку. Катаев, «Волшебный рог Оберона». Старое издание, восьмидесятых годов. Она у меня на тумбочке черт-те сколько лежала, я перечесть собиралась. Ну и собралась!
Точно, сберегательную изъяли. Марфе зарплата в этот томик поступала: Анька рассказала, в тот вечер, когда она у меня мою Чарскую почитать сперла. Вместе с авансом.
– Ты представляешь, какой маразм? Я все обшарила, думала, может, еще чего-то стырили. Слушай, я не знаю, может, они кольцо мое хотели? – Маринка тщательно растопыривает лапку с перстеньком. Бриллиант неумолимо сверкает. – Ну и дураки они, короче! Я же его не снимаю никогда! Я тебе рассказывала, откуда он взялся вообще?
Анька на секунду поворачивает голову. Она умная девочка, про орудия Казни знает. Так что…
– Мариш, ты рассказывала, но я не помню. Объясни еще раз.
– Ты точно не хочешь глотнуть? Сладкое такое, как мед на языке. Ну ладно… Тогда слушай. Есть такой дядя Гриша, вроде родственник дальний, а кем он мне приходится, я не знаю. Ну и он приезжает ко мне под Новый год….
Марина бодро излагает нам историю своей Казни. Ту, которую она теперь помнит. И свою биографию тоже: тот вариант, который внушил ей Старый. Там нет никакой дочки Ани, совсем. И преступления нету, и заваленных рабочих обязанностей. Там вообще все хорошо. Никаких страхов, никаких слез, никакой вечной тоски по погибшему много лет назад ребенку. Ровная веселая жизнь. Одноразовая, правда.
На словах «и вот как надела, так, знаешь, меня словно подменили, сразу жизни начала радоваться» Анька снова пищит. Она давно уже смотрит на Марфу в упор. В рот ей заглядывает. А та улыбается, запивая свой рассказ вином и чаем:
– …когда тошно становится, то я на него смотрю. Оно мне силу дает, вот хочешь верь, хочешь нет. Кажется, что если я его сниму, то со мной что-то страшное случится.
– А ты попробуй, – предлагаю вдруг я. И чувствую, как Анька снова замирает – уже не от безнадежности.
– Мне такое в голову не приходило. Кажется, будто колечко – это часть меня, часть тела, как зубы или глаза. – Марфа обхватывает левой ладонью безымянный палец правой руки. Честно пробует скрутить кольцо. Шипит и краснеет от натуги, потом ойкает:
– Вправду как в меня вросло, представляешь? – И улыбается.
Мы с Анькой одинаково обмякаем. Она от обиды, я от облегчения – а вдруг бы снялось? Анька ведь этого так хотела.
– Даже пальцам больно теперь. И ему тоже больно, – виновато вздыхает Мариночка. – Я его как живым ощущаю…
– Слушай, мы, наверное, пойдем? – интересуюсь я.
Анька вскакивает с пола так резво, будто у нее под ногами не линолеум, а батут. А я словно собираю себя по частям.
– Лукумчик возьмете с собой? – виновато улыбается Маринка. Ей нас очень жалко: меня, измотанную детскими истериками, и мою дочку, у которой не то эпилепсия, не то аутизм.
– Не хочу! – отзывается Анька из коридора. Хотя нет, не из него, а из комнаты, которая раньше была ее детской. В прошлый мой визит в комнате еще оставалось наивное, школьное: письменный стол, раскладной диванчик. А теперь тут новые обои, зеркальный шкаф и большой резиновый мяч – для какой-то мудреной дамской гимнастики.
– Это тоже из-за кольца. Я себя в нем полюбила очень, ну и решила с нового года о себе заботиться. Теперь каждый вечер занимаюсь. А пока в Египте была, то там в бассейне все время плавала и еще на танец живота ходила. Девчонки, вы в следующий раз приезжайте, я вам покажу. Это такая умора!
– Обязательно, – мрачно вздыхаю я.
– Пошли отсюда, – сипло говорит Анька от двери. Она уже втиснулась в башмачки и смотрит, как я сражаюсь с сапогами.
– Я вам сейчас открою, погодите. У меня верхний замок такой странный, там «собачка» все время блокируется, чтобы дверь не закрылась изнутри, а иначе не закроешь…
Этот замок Марфа специально поставила, чтобы Анюта, пока маленькая была, себя изнутри в квартире случайно не захлопнула.
– Не надо, я знаю, я сама, – откликается Анька, передвигая блестящий рычажок. Потом она щелкает дверью. А я задерживаюсь. Надо же обнять и поцеловать Марфу – на прощание.
Севочкина мама продолжает исправно нарезать круги по периметру двора. К надежному скрипу ее коляски давно прибавился размеренный шорох – ровный и унылый, как шум моря. Анька забралась на непонятную конструкцию – явный гибрид лошадки-качалки и икеевской тумбочки, и теперь мотается на ней туда-обратно, вцепившись в торчащие из лошадиной морды железные рукоятки. Они выкрашены в красный, сама кляча – синяя.
– Анька, пойдем? – Я сглатываю привычное «домой» вместе с очередной порцией табачного дыма. Фильтр сигареты – белый до изнеможения, следов помады на нем не различить, я ее всю скурила. Значит, тут – под окнами бывшего Анькиного дома – мы сидим уже давно. Минут двадцать, наверное. А может, и три часа.
Лошадь убыстряет свой бег на месте. Анькины косички вспархивают в солнечный воздух, а потом оседают обратно на спину. Спина, кстати, прямая, как и должна быть у благовоспитанной барышни. Ане сейчас хочется остаться одной. Имеет право. Только я все равно буду поблизости.
– Мамочка, вы бы хоть ребенку сказали, что нельзя так. Сейчас укачает, потом головка болеть станет…
«Головка» – это у члена бывает и у серной спички.
– Спасибо большое, мы сами разберемся.
Тусклый старушачий голос направлен на меня. Я ведь могла в конце прошлой жизни точно так же к кому-то с советами полезть. И сейчас вмешиваюсь, только не словами, а назойливой невидимой заботой. Неправильно, если дети плачут, а у взрослых внутри все высохло.
– Мамочка, ну как знаете. Сами будете потом переживать. Я-то со своими уже давно отмучилась…
– Оно и видно, – огрызаюсь я, полируя глазами Анькину спину. Надо и впрямь снять ее с этой кобылы. Но Аня сейчас запрокинула голову. Я в ее возрасте тоже верила, что если так сделать, то слезы сами зальются обратно.
– Дело-то ваше, я только помочь.
Мы, кстати, тоже всегда «только помочь», без вариантов. А может, зря?
У моей соседки по скамейке огромный шелковый шарф. Он похож на веселую штору из малышовой спальни – на голубом фоне мчатся белые лошадки и распускаются крупные ромашки. В семь лепестков, кстати, как и положено. Шарф бьется на противном ветру, заслоняет морщинистое лицо. Моя собеседница приглаживает непослушный шелк, заправляет его в вырез зимнего пальто, пахнущего настоящим нафталином.
– Вы молоденькая, сильная, поднаберетесь опыта, ну и все сладится.
Ох, знали бы вы, какая я вам «молоденькая», я же вас старше лет на семьдесят.
– Она ведь приемная? – На меня внимательно смотрят потускневшие глаза. Раньше они были серые, теперь, из-за мелкой сетки лопнувших жилок, стали почти розовыми. Под узкой щетинистой губой можно различить стальные зубы – кривые, растущие сикось-накось, как у дошкольницы. Словно бабуля уже обновляться начала, хотя с мирскими так не бывает. Никогда-никогда.
– Это так заметно? Что неродная? – почему-то пугаюсь я.
– Не знаю, миленькая… Да не переживайте. Я Анечку вот такусенькой еще помню. А маму-то ее не помню, но вроде хорошая женщина была. А взяли ее вы, получается?
– Получается, – оказывается, у меня сигареты кончились. Крайне некстати.
– Вам Бог за это много чего простит, все, в чем нагрешили… – строго обещают мне.
Я отворачиваюсь – потому как улыбка лезет, сама по себе. Чтобы мне все за четыре жизни сотворенное простили, придется удочерить дюжину таких Анек.
– А мама-то куда делась? У кого спрашивала – никто и не помнит про такую. Это она от чего, рак, что ли, у нее был?
– Не знаю, – рассеянно откликаюсь я.
Анька раньше жила в четвертом подъезде, на последнем этаже. Три окна с краю. В них можно смотреть до упора, если сидишь на игрушечной лошадке. Но вернуться нереально. Даже если очень сильно раскачиваться и изо всех сил запрокидывать голову.
– Как это не знаешь? – оживляется старушка. – Она чудная такая, все чего-то молилась. Вот и домолилася до дурдома!
– Нам пора, до свидания. – Я почти взлетаю со скамейки. Шагаю к Аньке. Каблуки подло вязнут в мокром тяжелом песке.
– Давай вставай!
Анька пускает лошадь в истеричный галлоп. В спину мне летит суетливое:
– Ну точно, в Кащенко ее свезли! Развелось этих сектантов-то. Все молятся богу своему, хотят, чтобы он им бесплатно доброе сделал. А чего, я спрашиваю, молиться, сам другим доброе сделай, мы ж никому, кроме самих себя, и не нужны!