О любви (сборник) - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он замолчал, зачарованно всматриваясь в далекий ледовый блеск слепящей юности.
– Видели бы вы, какие кренделя выписывал Морис, и как восторженно на него смотрели девочки! У него были настоящие «норвежки». У меня – тоже. Знаете, такие коньки для соревнований, высокие ботинки... И я вам скажу, что он довольно успешно противостоял знаменитому в то время Рудченко.
Я вспомнила, как на Мориса смотрели две пожилые овечки в китайской резиденции.
– А что, Морис и вправду был когда-то молодым?
– Морис был отчаянной, наглой смелости парнем! – воскликнул обиженно Яков Моисеевич – Хлесткий, резкий, очень остроумный... Если б я рассказал вам хоть пятую часть всех безрассудств его молодости, вы были бы шокированы...
– Ну, надо же! А я думала, он был комивояжером.
– Комивояжером был я... Вернее, менеджером в «Чунь-синь комершиал компани»... Но это – гораздо позже... Мы торговали пушниной, кишками для колбас, английскими велосипедами «Геркулес». Как видите, вполне заурядная деятельность. Впрочем, моим героем в то время был Лесли Хауорд.
– А кто это? – спросила я.
– Боже мой, вы ничего не знаете! Он играл Эшли в «Унесенных ветром». Был чертовски элегантен...
– И все-таки, Яков Моисеевич, – я отодвинула стакан, – откуда посреди полного китайского процветания вдруг отъезд в эту сумасшедшую призрачную страну, да еще в то время, когда ее мотало из стороны в сторону?..
Он улыбнулся:
– Ну, это... надо всю жизнь по кирпичику восстанавливать, чтобы внятно-то ответить... А ваш отъезд – почему? То-то... Мама, помню, все просила: «Яшенька, погоди, не езжай ты в свою Палестину, пока эта история с арабами не закончится»... а я ей: «Мама, она никогда не закончится»... Знаете, в то время мы были покорены романтикой Жаботинского, Трумпельдора, Бялика... «Бейтар», «два берега у Иордана» и все такое... Нет, мы были молоды, понимаете? Мы были молоды и крепки сердцем...
Вот вы как-то насмешливо – о Морисе... Господи, если б я взялся рассказывать его жизнь! Где только этот парень не побывал! Например, во время войны оказался в Италии, так сложились обстоятельства. Ушел в горы, разыскал партизан, воевал с ними... Был командиром отряда...
Однажды, уже в самом конце войны, они ввосьмером обезоружили 180 немецких солдат.
– Ну это... положим!
– Да-да! Сначала выловили двоих, заставили их написать листовку на верхнебаварском диалекте...Точно не помню, вроде, там обращение к товарищам звучало каким-то сленгом. «Шпец», что ли... как наше «хэвре!» Остальные прочли, поверили... сложили оружие и ушли через границу со Швейцарией, как им было велено... Может быть, я что-то путаю в деталях, но по сути все верно... Морис напоследок сказал немцу, их командиру: «Мне не нужна твоя смерть. Для тебя и для меня война закончена. Но знай, что я – еврей».
– Послушайте, да ваша сушеная вобла Морис – просто замечательная личность! – воскликнула я.
– Да, – подтвердил Яков Моисеевич с достоинством.
– Тогда за что вы его ненавидите?
Он подпрыгнул на стуле, вспыхнул, побагровел.
– Какого черта! Что вы себе позволяете! С чего вы взяли?!
Я смиренно смотрела на этого чудного старика.
– Моя профессия – наблюдать, – сказала я грустно.
Он сердито покрутил ложечкой в полупустом стакане.
– Да, – сказал он. – Человеку бывает трудно управлять своими чувствами. Но человек должен сделать все, чтобы эти чувства не бушевали на поверхности.
– Вот именно, – сказала я. – Итак, за что же?
– Он отнял у меня любимую женщину. Это было так давно, что уже не о чем говорить...
– ...юную особу в красном плаще?
– ...в красном плаще... Через год она опомнилась и пришла ко мне, а он уехал в Италию... но после войны вернулся, и этот кошмар возобновился с какой-то безумной силой... И два года она металась между ним и мною и таяла от чахотки... История, знаете ли, банальная...
– Все истории банальны, – возразила я, – пока они не случаются лично с тобой.
– Я... я не знал – куда деться после ее смерти. Как будто окончен спектакль, и надо выйти из театра – а куда идти?.. Это был 47-й год и я придумал себе ехать в Швейцарию, в Монтре – где собирался конгресс еврейских общин... Выехал в Шанхай, за визой, и там меня вьюга застала – страшная вьюга, бушевала три дня... Лететь мы должны были на американском самолете, в то время летали такие, переделанные из военных транспортников... Ну, вьюга – куда деваться? Поехал в клуб «Бейтара», встретил там приятеля, заказали мы ужин... Вдруг – как наваждение: в дверях цыганка. Швейцар – гнать ее, а я как брошусь – впусти, впусти ради бога! Сунул мятую купюру, он впустил... А у меня такая тоска страшная! Только похоронил, знаете... все представляю, как ей холодно там, в такую-то вьюгу, одной лежать!.. Говорю этой цыганке – погадай мне, только смотри, не обмани! А она мне – эх, душа моя, вижу, сердце у тебя изранено... Знаете, эти их цыганские штучки... но Бог мой, в самую-самую точку! Ну, прошли мы с ней в комнату. Она подает горсть амулетов, велит – брось на стол. Я бросил... Она долго рассматривала... Потом раскинула карты Таро. И, наконец, говорит мне: ты сейчас ехать хочешь, но никуда не поедешь. В казенном доме тебе нужной бумаги не дадут. А через полгода уедешь в страну, где будешь очень счастлив... Да... маленькая собачка была у этой цыганки, смешная такая, грызла трубку... И что вы думаете? Через три дня прихожу в швейцарское консульство, выходит консул с телеграммой в руках и говорит – конгресс откладывается на неопределенный срок... Вот так... И сюда я попал – точно по цыганскому слову – через полгода.
– И были счастливы? – спросила я.
Он помолчал.
– Понимаете, – сказал он, – последняя карта выпала тогда – ярко-красный закат солнца... Черт возьми! – спохватился он, – зачем я все это вам рассказываю, к чему это вам-то – вся эта чужая прошлая жизнь!..
– Наверное, из-за красного плаща, – предположила я.
Пряные запахи струились из кухни – кофе с кардамоном, ванильной пудры, горячих булочек – мешались с запахами влажной хвои и преющей земли. Янтарная светотень лепила мощные стволы старых сосен. На широких, облупленных перилах террасы мягко играли две рыжие, абсолютно одинаковые, видно родственные, кошки. Иногда они замирали обе, подняв друг на друга лапу, словно замахиваясь ударить – симметричные, как на древнеегипетской фреске. Я украдкой ими любовалась.
* * *– Она была так талантлива! – проговорил вдруг старик со сдержанной упрямой силой. – Целый год до войны училась живописи в Париже, ее акварели хвалил Роберт Фальк, она писала стихи... Перед смертью сочинила стихотворение, там были такие строчки:
«...И окунуться молодым – из дыма жизни уносящейся в сгущающийся смерти дым...» Вам нравится?
Мне вспомнились муторные времена моего руководства литературным объединением. Это тоже было очень давно, хотя и не так давно, как у Якова Моисеевича.
– Не очень... – сказала я, стесняясь и жалея старика, – «ся-ща», «ши-щи»... Не очень профессионально.
– А мне нравится, – сказал он доверчиво, сморкаясь в салфетку. – «Из дыма жизни уносящейся – в сгущающийся смерти дым...» Однажды я приглашу вас и покажу одну ее акварель. Она висит у окна, чтобы – всегда перед глазами... Немного выцвела, и это даже лучше – краски с годами стали нежнее...
* * *Эх, Яков Моисеевич, подумала я... Не акварели у вас перед глазами, не акварели, а коньки «шарлотта», коричневые ботиночки, тугая шнуровка...
* * *– Яков Моисеевич, простите за бестактность, но если уж зашел разговор... Не могу никак понять – зачем вам сегодня-то, после всей этой жизни – видеть его, сидеть за одним столом, обсуждать какие-то дела?
Он взглянул на меня недоуменно:
– Но... Господи, вы ничего не поняли! У нас же Алик! И он нуждается в присмотре, в заботе... В принципе, он вполне самостоятелен, хотя и живет с Морисом, – тот очень к нему привязан. У Алика вообще-то характер мягкий, покладистый характер... но... иногда у него бывают приступы страшной тоски, беспокойства. И тогда он уходит из дому... В последний раз полиция нашла его в Хайфе... Мы сбились с ног, чуть с ума не сошли от ужаса...
– Понимаете, – он поднял на меня ясный старческий взгляд, – она родила его незадолго до смерти, когда ушла к Морису – навсегда... Очень роды были тяжелые, ребенок чуть не погиб...
Я молча смотрела на старика.
– Алик – ваш сын? – тихо выговорила я.
Он молчал, разглаживая салфетку большими пальцами, сточенными жизнью.
– Не знаю... – сказал он наконец. – Не знаю...
* * *Я вдруг подумала о первом хозяине этого дома, о выкресте Шапиро. Где он застрелился, – наверху, в одной из спален? В зале, где стоит старый рояль? – нет, это было бы слишком театрально... А может быть, пока семья еще спала, он вышел в утренний сад, где смиренно стоят плакучие сосны, в сад, влажный от росы, достал из кармана халата револьвер... И одинокий утренний выстрел не спугнул батистового облачка, упущенного по течению ленивой небесной прачкой...