Чары. Избранная проза - Леонид Бежин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, вот, Жорик…
Он выдохнул и отогнал от нее дым.
— У следствия к тебе вопрос: ты с отцом Александром знакома? Из Новой Деревни?
— У какого следствия? — Она посмотрела на него с неприятным подозрением, что после того, как он неудачно подстригся, он еще более неудачно сострил.
— Шутка.
— Знакома. Он меня крестил.
— Сведи меня с ним. Душа Бога просит.
— Правда, что ли? — Валька даже приподнялась на локте, чтобы не пропустить выражения лица, подтверждающего, что он врет.
— Правда. Изнылась вся. Вопиет, грешная: «Дай мне Бога! Дай мне Бога!» А где ж я его возьму! Попы все какие-то мордатые, толстопузые, глазки-щелочки, и поучают, поучают. А вот отец Александр, говорят, другой. — Он скользнул по ней испытующим взглядом.
— Другой. Точно, другой! — решительно подтвердила Валька, словно ей только сейчас открылось это отличие. — Никого не поучает, со всеми добр и всех любит. Больных, всеми забытых старух выхаживает, нянчит, утешает. Для каждого свое слово найдет. Может, он нас и повенчает?
— Чего-чего?
— Шутка, — сказала она со вздохом, оправдывая себя тем, что не она первая сегодня неудачно сострила.
Глава восьмая
ЦЕЛЕБНЫЙ СМЫСЛ
Глеб Савич был смущен, озадачен и раздосадован тем, что жена не в силах сама справиться со своим настроением, и, отчасти виня, отчасти оправдывая ее за это, не столько взывал к ней, сколько стремился воздействовать на само пагубное настроение, овладевшее Ниной Евгеньевной. Для этого нужно было извлечь его наружу, словно некую живую ткань, и, рассмотрев под микроскопом участливого сопереживания, удалить скальпелем больное волоконце, выдернуть воспалившийся нерв, чтобы жена, привычно коснувшись злосчастной ранки, с удивлением обнаружила бы, что у нее ничего не болит.
Этим воспалившимся нервом была ее тревога за Кузю, мысли о его ссоре с отцом Александром, затворничестве в дворницкой каморке, метаниях и поисках, куда ему теперь податься, — в баптисты, пятидесятники или буддисты. Поэтому Глеб Савич скрепя сердце отправился к сыну. Ему было неприятно делать то, что выглядело неправильным и ненужным, с его точки зрения, но в отношении жены его действия приобретали целебный смысл, и поэтому Глебу Савичу приходилось довольствоваться этим вторичным сознанием правильности и нужности своего вмешательства.
— Кузьма, мы просим тебя вернуться, — сказал он сразу, словно долгие приготовления могли выдать его нежелание это произносить. — Повздорили, чего не бывает!
— Отец, бесполезно…
Глеб Савич глубоко и убежденно вздохнул, призывая себя к терпению.
— И все-таки подумай, — повторил он свою просьбу, словно вынуждаемый к этому тем, что и Кузю должно было заставить ее выполнить. — Мама очень огорчена, расстроена, места себе не находит. Как ей теперь смотреть в глаза отцу Александру! — Ссылаясь на огорчение жены, Глеб Савич подчеркивал и степень собственного огорчения, тем более мучительного, что он вынужден о нем молчать.
— Так к кому я должен вернуться — к вам или к нему?
— Ты не должен, ты ничего не должен. — Глеб Савич сразу уклонился от роли, которую навязывал ему сын, превращая его в мишень для вызывающего протеста. — Тебя никто не заставляет. Ты сам принимаешь решение.
— Я его уже принял.
— Прекрасно, — произнес Глеб Савич с видом человека, который не находит ничего прекрасного в том, что называет этим словом.
— Есть ли ко мне еще вопросы?
— Представь себе, есть. К примеру, какие книги ты читаешь? — задал Глеб Савич предельно ясный вопрос, заставивший Кузю уставиться на него непонимающим взглядом. — Да, какие? Какие?
До Кузи с трудом, но дошло то, что скрывалось за этим вопросом.
— А, вас интересует, не ударился ли я в какую-нибудь ересь!
— Не интересует, а тревожит!
— Могу вас успокоить: в масоны я еще не вступил.
— Так тебя и приняли в масоны!
— И спиритизмом не увлекаюсь. Я всего лишь скромный йог. Стою на голове и сливаюсь с Абсолютом.
— Ах, вот как! Здесь, среди лопат и веников, он стоит на голове и сливается с Абсолютом. Это по-русски! Это по-русски! Пустился во все тяжкие!
— Отвергаешь?
— Отвергаю!
— А отец Александр ничего не отвергал!
— Забавно. Когда ты был православным… — В глазах Глеба Савича мелькнула искорка задора, свидетельствовавшая о намерении заострить до парадокса возникшую у него мысль и царапнуть ею сына. — Вернее, ты и православным-то был для того, чтобы во всем прекословить отцу Александру, запальчиво возражать, упрямо не соглашаться, а теперь как йог на него ссылаешься. Что ж, он тебя и как йога примет…
— Да, я ссылаюсь, ссылаюсь, а почему?! — воскликнул Кузя, заимствуя у Глеба Савича его задор, как заимствуют некий инструмент для заточки мыслей. — Потому что я стал свободен от него, свободен!
— Неужели отец Александр такая личность, которая?.. — Глеб Савич хотел соотнести окончание фразы с тем, что осталось недосказанным в словах сына.
— Да, да, да! Такая!
— Ну, нет, братец. Это тебе хотелось бы, чтоб отец Александр вел себя с тобой как фанатик и диктатор. Ты жаждешь фанатично уверовать и подчиниться авторитету. Не свобода тебе нужна, а плен! Добровольный плен! Цепи! Вериги! Отец Александр же предлагал тебе нечто совсем иное — отсюда и твой яростный бунт!
— Что же он предлагал?! Что же он предлагал?! — Кузя изобразил лицом слащавый восторг и умиление любознательного глупца.
— Как недавно выразилась твоя мать, идеал гармонии и меры, насколько он способен воплотиться в человеке. Я тогда из вредности с ней, конечно, не согласился, теперь же думаю: а она права. Мы, как свора собак: каждый вцепился со своего бока и тянет, тянет, рвет на клочки. Одному неймется, чтобы отец Александр был более строгим и академичным богословом, другому — ревностным исполнителем священнических обрядов, третьему — церковным реформатором и экуменистом, четвертому — диссидентом и борцом с безбожной властью. Но никто не осознает, какая ценность — гармоничное сочетание всех этих свойств. А ведь как это прекрасно, если вникнуть: человек как священник служит Христу, совершает литургию и при этом пишет книги, ведет огромную переписку, читает лекции, утешает, наставляет, любит искусство, восхищается природой, воспитывает детей, по-настоящему умеет дружить. Да ведь это тот самый идеал русского человека, который так искала наша литература и, не найдя в жизни, попыталась выдумать, воссоздать его образ художественными средствами! А он здесь, пожалуйста, смотрите! А мы просмотрели…
— Русского? — с вызовом спросил Кузя, и Глеб Савич бессильно уронил руки, смиряясь с неизбежностью того, что из всех произнесенных им с таким пафосом слов сын уловил только одно и ухватился за него как за повод для неприятного намека.
— Ну, так и знал! Да, отец Александр по национальности не русский, но в этом какая-то особая тайна, загадка русской жизни, которая вдруг поворачивается так, что самое чистое, возвышенное и прекрасное в русской душе выражает немец, скандинав, еврей. Вспомни музыку Чайковского, словарь Даля, живопись Левитана, ведь Чайковский наполовину немец, Даль из скандинавов, Левитан — еврей. Вот они, выразители русского! И отец Александр из их числа, но он выразил то, что до него, пожалуй, и не выражалось, — ڍгармоничную целостность жизни, посвященной Христу. Жизни, не усеченной Христа ради, — такое у нас бывало, а соединенной с Ним во всей полноте духовного и светского, божеского и человеческого, гражданского и частного. Мне кажется, в деяниях отца Александра прочитывается знак, сакральный код какой-то новой духовности. Он в этом смысле предвестник будущего. — Глеб Савич замолк как человек, недовольный тем, что, сколько бы он ни наговорил, — слишком много или, напротив, очень мало, главного все равно не выскажет.
— Браво! — Кузя зааплодировал тому, кто настолько привык к аплодисментам на сцене, что и в жизни их отсутствие воспринял бы как незаслуженную обиду. — Что же тебя заставило так возлюбить отца Александра, так проникнуться его идеями?! Ведь раньше и ты был не прочь с ним поспорить!
— Лубянка, — ответил Глеб Савич тому, кто и не подозревал, что на его вопрос есть такой короткий и однозначный ответ. — Отца Александра допрашивают, обыскивают и со дня на день могут арестовать. Там самое место для идеального человека…
Глава девятая
ВЗЯЛИ
Катя так измучилась с беготней по магазинам, охотой за мебелью и посудой, перекличками в очередях, где нужно было каждый день отмечаться, что больше ничего с себя не спрашивала и, когда на ум приходили другие заботы, торопливо отмахивалась: обойдется! Еще неделю назад надо было навестить мать, но она считала, что уж родная-то мать первая должна войти в ее положение, и хотя Катя ей ничего о себе не сообщала, догадаться о трудностях дочери было ее святой обязанностью.