Сборник рассказов - Юрий Мамлеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шел третий час такого непрерывного хохота. Григорий был один в своей комнате. То ли он сидел, то ли застыл в невиданной позе?!
Но он целиком ушел в высший мрак своего хохота.
Вдруг кругом стало стремительно светлеть, словно весь мир превращался в светло-призрачный. Сознание разрывалось, на мгновение переставая быть, и что-то незнаемое и вошедшее в его душу сразу уходило вверх, в небо, а что-то оставалось здесь, в душе… Как в вихре, он изменялся, ничего не понимая…
Очнулся он одиноким. Никакого ужаса не было. «Когда же будет приход?» — подумал он. И сразу почувствовал, что его уже не терзает это. Сонно и светло оглядел он комнату, дома за окном, часы у стены. «Наконец-то все в порядке», — решил Григорий.
Везде действительно был порядок. И сам он светился. Дома были не дома, стены не стены. Душа словно превратилась в ледяную глыбу. И глаза, видя, не видели. Какой-то занавес рухнул.
Не было и привычных дум о смерти.
Но зато стало так странно, что исчезло само понятие о странности, а ее реальность превратилась в обыденность, не теряя при этом ничего.
«Да во что превратилось мое тело?» — спокойно подумал Григорий.
Точно оно стало душою, а душа превратилась в тело.
Он вышел. Люди казались тенями, шум их небытия уходил в потустороннее этому миру. Все вроде бы чуть-чуть сдвинулось. Но внутри него было не «чуть-чуть», а то, о чем нельзя было даже задавать вопросов. Неба как будто не было, точнее, все превратилось в небо, в котором плыли осторожные призраки — прежние люди, твари, дома.
И тогда Григория охватила белая, пронизывающая радость — радость оттого, что все умирает, что все в полном порядке…
Радость вне судьбы и всего того, что происходит… Радость помимо существования… Она выбросила его в ближайший переулок… Он плыл вперед. И внезапно — за оградой, в саду, у стола со скамейкой, в стороне от старинного дома — он увидел существ. Они были белые, высокие, светящиеся, с узкими, длинными, как свечи, головами, уходящими ввысь, словно растворенными в небе. Они как бы плыли, в то же время ступая по земле, и светло белели подавляющим крайним бытием.
Их оторванность ото всего больно ранила Григория. Он дико закричал, хотя какой может быть крик в том мире, где царит полный порядок! Этот крик не изменил его, и он остался кричать, как цапля, повисшая над озером. Для существ ничего не существовало, что было ему знакомо…
— Боже, как он высок, как он высок! — застонал Григорий, указывая на одно. — Что они «делают», что «говорят», что «думают»?!! …Есть ли между ними нить?!
И он стал пристально, тихо прижавшись к дереву, вглядываться в них. Какое счастье, что они и его не замечали! Выдержал бы он их внимание?!
Призрачно-странный порядок — тот, который появился после его пробуждения, — неожиданно разрушался, чем больше он вглядывался в существа. Может быть, он просто заполнял собой все. Его душа росла и росла, по мере того как он исступленно глядел на них. А они, видимо, не замечали его, оторванные ото всего, что прежде было реальностью. Они плыли мимо себя, постоянно пребывая в себе и в чем-то еще.
«До какой степени они вне? — думал Григорий телом и был не в силах оторваться от них взглядом, хотя эта прикованность все изменяла и изменяла его (по ту сторону спокойствия и тревоги), с каждой минутой все мощнее и скорее, и он быстро терял возможность остановиться и выйти в прежний белый покой, в котором — строго говоря — не было никакого покоя.
И тогда он увидел круг. Один большой светлый круг над миром, круг, ранее им не видимый, но который, в сущности, был не видим им и теперь — для тайно возникшего в нем интеллектуального света, — так как был навеки скрыт ото всего своей белизной.
И тогда Григорий опять закричал. «С ними я могу… С этими лицами! — он посмотрел на существа. — Но в этом круге я исчезну! О, зачем, зачем?!»
И он закрыл глаза, чтобы не видеть холодно-ослепительного божества.
Но существа вдруг открылись. Он понял, что есть нить — нить между ним и ими.
Ему даже показалось, что тот высокий сделал еле заметное движение, чтобы призвать Григория к себе — как собрата. Григорий двинулся навстречу — туда, к существам. И в ответ сознание его окончательно рассыпалось — рассыпалось на чуткие, безымянные искры, которые летали в пустоте, как от костра.
На мгновение он ощутил себя блаженным идиотом, который с высунутым языком наблюдает полет своих слюн. Но в то же время распавшееся сознание обнажило пустоту — белую, странную пустоту внутри него, которая сразу стала оживать и шевелиться. И ему почудилось, что он уже может общаться с этой пробужденной пустотой, ставшей белой, с теми светлыми, плывущими над измененным миром существами.
Может быть, он уже «говорил» с ними. Но исчезающая привычка осознавать мешала ему войти в новый мир — вернее, помешала на секунду… Искры вспыхнули и погасли…
И когда Григорий подбежал к существам, он уже был не Григорий… Он только весело вертелся посреди — словно помахивая хвостиком — под непонятным и холодно-зачарованным свето-взглядом, исходящим от их тел…
ВАНЯ КИРПИЧИКОВ В ВАННЕ
Нельзя сказать, что обитатели коммунальной квартирки, что на Патриарших прудах, живут весело. Но зато частенько их смрадная, кастрюльно-паутинная конура оглашается лихо-полоумным пением и звоном гитары, раздающимися из ванной. Это моется, обычно подолгу, часа три-четыре, Ваня Кирпичиков, давний житель квартиры и большой любитель чтения. Больше за ним никаких странностей не замечали.
Предлагаем его записи.
Записи Вани Кирпичикова
Иные людишки, особенно которые не от мира сего, все время говорят мне: чево-то ты, Ваня Кирпичиков, так долго моесси в ванне. А я им, оскалясь, отвечаю: оттого что тело свое люблю. И верноить, ванна наша грязная, никудышная, клозет рядом, а тараканов и крыс как баб на пляже, так что, окромя моего тела, там ничего интересного нету. Правда, освещение палит, как все равно свет в операционной, но это для того, чтобы тело видней было. А в теле-то и весь смак… Я на собственное тело как кот на полусумасшедшее масло смотрю… Вроде вкусно, но чудно больно.
Но начну впервой, по порядку.
После работы, когда я, через каждый дён, заграбастав одежонку погрязней, я, — читатель, люблю, из ванны вылезаючи, во все грязное одеться, так противоречия больше — так вот, заграбастав одежонку, с гитарой под мышкой, шныряю я по нашему длинному коридору в ванную.
Соседи, как куры глупые, уже сразу волноваться начинают.
— Наш-то уже в церкву свою безбожную побёг, — говорит обычно старушка Настасья Васильевна.
А я, Ваня Кирпичиков, уже из ванны, запершись, иной раз крикну: «Душу, душу трите, паразиты!» Потом уши пухом заткну, чтоб не смущали меня всякие собачьи вольности и крики. Разденусь — и брык в воду. Вода для меня, что слезы Божьи, ласкают, а все равно непонятные. Но каюсь, опустил, опустил… Теперича я этим мало занимаюсь, больно страшно… Но раньше бывало… Прежде чем воду напустить, я, бывалоча, ложусь в сухую ванну, без воды, голышом, и, раздвинув пасть, со смешком в единственном моем глазу любуюсь чудесам тела своего… Если и ржу, то громко, на всю хвартеру… Мне стучат, а я еще громче кричу, потому что в ухе-то я совсем обособленный…
А чудес на мне видимо-невидимо… Ежели взять, например, волосье, так что ж я, по Божьему пониманию, всего-навсего лес дремучий?! Ха-ха… Меня не обманешь…
Еще люблю язык свой в зеркалах разглядывать… Иго-го… Больно большой и страшный, как сырое мясо… А какое я, Иван, имею отношение к сырому мясу. Во мне душа во внутрях — а не сырое мясо. Часто, положив, помню, ногу на ногу, я в другое мясо свое, на бедре, долго-долго вглядываюсь.
— Ишь, мясцо, а ведь не скушаешь, — подмигиваю глазком своим.
Иногда лупу возьму и через нее в ногу всматриваюсь — извилин-то сколько, извилин, а еще профессора говорят, что они только в мозгу… Я те дам в мозгу… Я сам себе доктор. Было дело, правда, один раз я забыл, что я доктур, и совсем дошел.
Взял я тогда с собой в ванную вместо гитары ржавый столовый прибор и решил самого себя съесть. Я ведь иной раз бываю религиозный. Что ж — думаю — кур жрем, а до себя не дотрагиваемся. Не ладно это, Иван Пантелеич. Дело было к вечеру, тихо везде, спокойно, даже птички щебетать перестали. Им-то что, птичкам. Они себя не едят. Потому как нет у них разума.
Так вот, помню, разлегся я тогда в сухой ванне, нож о зубы свои как следоваить поточил… И нет чтобы тихо все сделать, по-интеллигентному, по-товарищески, общипать там мясцо на ляжке, приглядеться, обнюхать, облюбовать — нет, раз! как саданул что было сил в ляжку… Крови-то, крови потекло, хоть святых выноси… Я и облизнуться не успел. Изогнувшись по-обезьянему, я все-таки припал. И радость-то велика, Ваня, собственную кровь пить! По губам у меня все текло, неповоротливый я такой, словно простуженный. Кровь-то в мое горло так и хлещет, в животе, как в берлоге, тепло, а я думку думаю: боевой ты, Ваня Пантелеич, — думаю, — Бонапарте, и почти поэт… Я в ентой крови как бы сам из себя переливаюсь… Из ляжки в горло… Круговорот природы, игра, так сказать, веществ… Ване Пантелеичу бы по этим временам у руля Всяленной стоять, с звездами перемигиваться… И-их… Только помню, ослаб я тогда. Ванна в крови и в каком-то харканье… Встаю, еле подштанники надел — ив коридор, к народу! Вид у меня, правда, был дикой, окровавленный, тело голое, как в картине, и глаз блуждает… Но ничего, народ — добрый, подсоблять начал. А я кричу: «Я уже нажрамшись, спать теперь хочу… Ишь, ангелы…»