Столяров А. Мы, народ... - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не будем наворачивать дальнейших подробностей. Они хорошо известны и, главное, зафиксированы на множестве электронных носителей. Напомним только, что, к счастью, ничего из этих планов не было осуществлено: уже через сутки поплыл колокольный звон с вершины Ивана Великого, ситуация в стране резко переменилась, правительство и парламент были вынуждены бежать из Москвы, Гражданский комитет, формировавшийся, вероятно, всю ночь, объявил, что с радостью встретит в столице “посланников народной России”.
Лучше все-таки обратимся к легендам.
Так вот, представим себе стихийное ликование, охватившее лагерь. Первые будоражащие известия начинают туда поступать еще вечером предыдущего дня. Напряжение возрастает. Ночью, под звездным пологом сентября, кипит шквал страстей. Люди приникают к приемникам, к сотовым телефонам: новости, как электрические разряды, мгновенно проскакивают по лагерю из конца в конец. Около четырех утра становится ясно, что Кремль покинут, а где-то без четверти семь звучит в эфире обращение Гражданского комитета.
Это победа!
Эпоха “бюрократического гниения” в России отринута навсегда.
Идет новый день.
Новый удивительный мир приходит вместе с пением птиц.
И пусть он принесет новые тревоги и потрясения, пусть лик его будет не мягок и благостен, а требователен и суров, но это будет именно новый мир, и потому в первых своих зарницах он исполнен надежд.
Ликование в лагере достигает предела. Грохочут петарды, распускаются в небе тысячи разноцветных огней, гремит музыка из приемников, плывет, смешиваясь, дым торжества от факелов и костров. Воздух как будто полон призраками судьбы, и в первый момент, по-видимому, никто не обращает внимания, что Дева, проскользнув, точно тень, сквозь праздничную круговерть, неслышно, стараясь нигде не задерживаться, уходит по направлению к озеру.
Картина, как ее потом удастся восстановить, выглядит приблизительно так. Озеро длиной около километра, а шириной метров пятьсот. Вода в нем светлая, просматривается песчаное дно. На другой стороне — заросли ивы примерно в человеческий рост. Царит безветрие, какое бывает только перед восходом солнца. Водная гладь похожа на расплавленное стекло. Уже практически рассвело, заметен слоистый туман, затягивающий противоположную береговую кромку — он немного колеблется, переливается, и в молочно-призрачной, рыхлой толще его проступают, как в один голос утверждают свидетели, очертания некоего смутного града: как бы луковицы теремов, как бы бревенчатые затейливые переходы строений. Многие даже слышат серебряный колокольный звон, который рождается как будто на небесах. Конечно, это ничего не доказывает. В очертаниях облаков, например, тоже можно увидеть все что угодно. Тем не менее поражает детальное единство свидетельств: Дева ступает на поверхность воды и идет по ней в самом деле, как по стеклу. Светлая пленочка лишь чуть-чуть прогибается. Песни, крики стихают, вдруг наступает необыкновенная тишина. Золотятся под утренним солнцем верхушки дерев. И еще один человек вслед за Девой ступает на поверхность воды. Это тот “мистический муж”, который сопровождает Деву, где бы она ни была. Ничего, кроме имени, о нем неизвестно — только то, что он опять-таки вместе с Девой пришел откуда-то в Уральский Китеж. Кстати, пленка воды прогибается под ним гораздо сильнее. Каждый шаг дается ему, по-видимому, все с большим и большим трудом. Кажется, что он вот-вот провалится в глубину. Однако перед самой кромкой тумана Дева на мгновение останавливается и, не оборачиваясь, не глядя, протягивает руку назад. Пальцы их крепко смыкаются. Они вместе вступают в расплывчатую белесую муть. Фигуры их тоже белеют, заволакиваются медленными вихревыми разводами. Через секунду-другую их уже толком различить. А потом начинает по-настоящему печь солнце, туман редеет, развеивается, впитывается в водный простор. И вот — уже ничего, ничего, кроме лиственных зарослей ив.
И это, надо заметить, вполне естественно.
Время чудес закончилось. Провиденциальная миссия завершена.
Герой, исполнив предназначение, должен уйти.
Легенда, конечно, но именно такие легенды творят историю.
6. Сегодня
Санкт-Петербург
В октябре Анастасия начинает хандрить. Это выражается у нее в нескольких вполне конкретных вещах. Во-первых, она требует, чтобы отныне я называл ее не Настя, а Стана.
— Что такое Настя, Настенька? — говорит она, морща нос и презрительно передергивая плечами. — Так и видишь некое домашнее существо, милое такое, в оборочках, незатейливое, совсем без мозгов, которое сидит на тахте и гладит котенка: у-у… пупсик мой!.. Нет, Стана — звучит как струна. Звенит, понимаешь? Это имя обязывает…
Я пытаюсь ей говорить, что вовсе не номинация определяет экзистенциальную суть. Когда бог поставил Адама и повел перед ним рыб, птиц и зверей, чтобы тот дал им имена, то эти рыбы, птицы и звери уже начально существовали. Они уже народились, они уже были такими, как есть. Не символ порождает явление, а наоборот. Я даже припоминаю ей Уильяма нашего, так сказать, Шекспира. “Что значит имя? Роза пахнет розой, хоть розой назови ее, хоть нет”.
Однако Стана эти мои возражения решительно отметает.
— Шекспир давно умер, — говорит она.
И смотрит на меня так, словно я не понимаю элементарных вещей.
Ладно, Стана так Стана.
А во-вторых, она забрасывает все дела, отключает сотовый телефон (точнее, включает его только тогда, когда ей нужно звонить самой), а в богадельне, как она называет свое “Общество исторического наследия”, нагло врет, что он сломался и отдан в ремонт. У нее на работе всего два присутственных дня в неделю, и она кое-как их отсиживает, перебирая бумаги и ледяным голосом пресекая звонки, а в остальное время либо скрывается дома, и Василина Игнатьевна, кто бы ни позвонил, отвечает с мучительными запинками, что Настеньки сейчас нет, либо с утра до вечера шатается по Петербургу: бог знает где, по набережным, по галереям, по каким-то шизофреническим презентациям, потом рассказывает со смешком: вот выставили в фойе пластилиновую куклу Гоголя, в натуральный рост, чучело, что они хотели этим сказать?.. Настроение у нее самое отвратительное. Один раз среди бела дня она даже заявляется ко мне в институт. Ну, не в сам институт, конечно, звонит из ближайшего сквера: не мог бы я к ней выйти сейчас?.. Я нахожу ее на скамейке, нахохлившуюся, с поднятым воротником, руки в карманах, растерянную, глухую, озябшую, веду в кафе, пою кофе, куда вливаю чуточку коньяка. Мы долго разговариваем ни о чем: осенние сумерки, смутные прохожие за окном, взвесь невидимого дождя, заметного только по крапчатой поверхности луж. Да еще по тому, что лицо после двух-трех шагов вдруг покрывается мокретью…
И, наконец, самое неприятное, она становится совершенно другой в любви. Я за это время провожаю родителей на Урал. Едут они на месяц, быть может, на полтора — мать берет с меня слово, что я тоже к ним вырвусь хотя бы недели на две. Она считает, что мне пора отдохнуть. Поезд уползает по рельсам, светит серая даль; праздник, праздник: у меня наконец образуется пустая квартира. И вот то, чего мы так долго ждали, оказывается ни к чему. Нет, Стана, разумеется, ни от чего прямо не уклоняется, более того, она проводит теперь у меня большую часть дня, ей это намного удобней, чем непрерывно пререкаться с родителями, но в действительности, если даже она присутствует, ее как бы нет: валяется на диване, листает книги, разговаривает через силу, как будто с неимоверным трудом вспоминая слова. И так же неохотно она предается любви. Нет, разумеется, здесь она тоже ни от чего не отказывается: бурно дышит, вскрикивает, внезапно распахивает глаза, но сама ее равнодушно — податливая готовность, включаемая в любой момент, превращает дивное любовное колдовство в разновидность какого — то физического упражнения. Как будто душа ее в эти минуты выскальзывает из тела и блуждает по некому таинственному иноземью, по обрывкам мечтаний, по печальным мирам, куда мне доступа нет.
Отчасти я ее понимаю. За пять с лишним лет, которые пролетели с того давнего дня, как Стана закончила институт, она так ничего подходящего для себя в жизни и не нашла. Ей надо, чтобы все вокруг нее безудержно полыхало, чтобы кипело, крутилось, неслось, взрывалось фейерверком огней, чтобы к ней были обращены сотни лиц, чтобы тысячи голосов одновременно кричали, радовались, захлебывались, бормотали. Если мне, например, для работы нужны покой, тишина, то ей, напротив — какофония непрерывных действий и чувств. В тишине Стана заведомо умирает. И вот — сначала библиотека, стиснутая перегородками книг, потом какой-то невнятный, еле дышащий, задрипанный институт, затем офис, где она была девочкой “сбегай туда”, и наконец ее нынешняя богадельня, наполненная тленом бумаг. Все это, конечно, не то, не то… А что — то?.. Ну, не мучай меня, пожалуйста, я не знаю… Из-за этого Стана все время угнетена. Если можно сказать, что человек вылеплен из непереносимой тоски, то это как раз — про нее. Она мучается, и я ничем не могу ей помочь. Мы все время ссоримся по совершеннейшим пустякам, обижаемся друг на друга, а миримся очень трудно. Иногда Стана вспыхивает от злости и уходит к себе. Тогда я в отчаянии, тоже в тоске названиваю Василине Игнатьевне, и та, как челнок, начинает сшивать разорванные отношения. Она ко мне весьма ощутимо благоволит. Далее Стана ни с того ни с сего возвращается — бурная радость, смятение, легкая эротическая кутерьма, но уже через пару часов опять: “Не понимаю… Не понимаю….” — опять иные миры, блуждание, отрешенность, взгляд, полный непроницаемой темноты…